Сын часовщика - Марко Бальцано
Я выбрал самую миниатюрную, сидевшую на подлокотнике дивана. Она напоминала ту проститутку, которой много лет назад я подарил браслет. Только волосы у нее были короткие, а уголки глаз отмечены морщинами. Глядя на ее лицо, я представлял, что это действительно она. Когда я взял ее за руку, она повела меня в маленькую комнату. Казалось, она тоже находила в моем лице что-то знакомое, но ни один из нас не проронил ни слова. Я давно не занимался любовью, но все равно двигался медленно по ее телу. Теперь я знал, насколько грязным и голодным может быть солдат.
В конце она ласково провела рукой по моей голове и пригласила лечь рядом, и я послушался, удивляясь собственной невиданной покорности. Я хотел поцеловать ее в губы, но на запястье у нее не было браслета.
Я снова отправился в путь. Спустя несколько часов вдали показался замок Мирамаре. Дальше простиралось побережье Истрии, а за ним – Европа, истерзанная войной. Казалось, будто Триест был истоком всего, средоточием всей тоски и всех разрушений.
Я оставил короткие волосы и овальные очки в толстой оправе. В Беллуно я некоторое время назад купил крепкие ботинки и грубый шерстяной свитер, который никогда раньше не носил. Кроме того случая, я потратил деньги только в борделе. В моей новой жизни они не были нужны. Я использовал деньги во сне: Джильола должна была бежать, и я дарил ей пачку банкнот, которую мне дал отец. Не спрашивая, зачем они ей, хотя знал, что она коммунистка и связная партизан. Я все еще любил ее, Джильолу, но любовь эта лишь напоминала мне, как я одинок.
Чтобы не привлекать внимания, я не пошел сразу домой. Сначала стоял, задрав голову, разглядывая лабиринты крыш и труб, потом спустился с Опичины к набережной. Пересек площадь Единства и подошел к окнам Дома Фашизма. Казалось, он пустовал, но я знал, что теперь там размещался Союзный штаб. Я пожал плечами и пошел дальше. Малочисленные прохожие не обращали на меня внимания, и это вызывало во мне желание задержаться у витрин магазинов и зайти в кафе. Я купил сигару, бутылку красного вина и сельтерской воды и наконец добрался до Старого города. Я искал окно, мерцавшее алым. Чтобы сэкономить, отец зажигал старую керосиновую лампу.
Он открыл мне не сразу и, наверное, испугался стука в дверь поздним вечером. Но, увидев меня, втянул внутрь исхудавшими руками, запер дверь и обнял.
– Я знал, что ты вернешься на Рождество! – сказал он, смеясь. – Но не надо было, Маттиа, не надо было!
Я не слышал своего имени месяцами. Он достал из шкафа пакетик с тыквенными семечками и поставил тарелку с еще теплой вареной картошкой:
– Давай открывай бутылку!
Я рассказал, как прошли эти месяцы, и он был рад моей работе, усилиям, которые она требовала, моему одиночеству:
– Это хорошо, это сближает тебя с тем, что действительно важно.
Я попросил его не готовить утром завтрак – мы вместе пойдем искать кафе, где можно выпить хороший кофе. Он ответил, что это неосмотрительно.
– Прогуляйся один, прежде чем вернешься.
Город был под контролем союзников, но ОЗНА, хоть больше и не хозяйничала, как раньше, не избавилась от своих привычек. Кое-кого, неугодного югославским коммунистам, время от времени все еще похищали.
– Сколько мне еще ждать?
– Как минимум год.
– Ты так никогда и не скажешь мне?
– Что.
– Ты знаешь.
– Нет, никогда не скажу.
– Почему?
– Потому что я не знаю, где она, и потому что у тебя была мать, которая дала тебе не меньше, чем та, что тебя родила. Она любила тебя так сильно, что сказала правду.
– А ты бы мне ее не сказал?
– Не всегда нужно знать правду.
Я смотрел, как он собирает хлебные крошки со скатерти.
– Однажды ты станешь часовщиком. Это будет важный день, и даже если я уже умру, порадуюсь за тебя оттуда. Ты будешь старым часовщиком, который образумился и живет, как велит Бог, верно?
– Я постараюсь, папа.
Он встал со стула, подошел к швейной машинке и достал деревянную конструкцию.
– Нравится?
– Красиво. Часы работают?
– Еще бы!
Это была небольшая деревянная колокольня, светлая, отполированная, еще немного шершавая, разрисованная освещенными витражами. Под остроконечной крышей красовался циферблат.
– Можешь подарить своему горцу, – сказал он, протягивая мне.
Я вспомнил, как в детстве мы с отцом ходили к Ксении, чтобы подарить ей настольные часы: он хотел поблагодарить ее за то, чему она меня учила, и за все время, что я проводил с ней.
– Нет, горец не поймет, что с ними делать. Лучше продай их.
Когда я услышал его храп, то взял ключи и вышел тихонько, как мышь. С моря дул холодный ветер, но я не мог перестать смотреть на него и вдыхать запах водорослей. Я раскинул руки, чтобы почувствовать соленый воздух. Вся моя жестокость исчезла вместе с войной. И больше не вибрировала у меня внутри.
Я ходил всю ночь. Сильно рисковал, знаю, но мне нужно было пройти через весь город. Я чувствовал запах хлеба и видел тележки цветочниц. Я открыл дверь за минуту до того, как отец проснулся, и подогрел ему молоко. Мы провели Рождество вместе, запершись дома. Прощание длиной в целый день.
На следующее утро старьевщик подвез меня на своем фургоне, груженным металлоломом. Время от времени он указывал на неясную точку за окном.
– Там внизу фойба, – говорил он. – До сих пор смердит, – спина у меня напряглась. – Моего брата так и не нашли. Он был партизаном.
Я смотрел вперед, поворачивая голову только тогда, когда он махал рукой, указывая на точку за холмами. Я угостил его стаканом вина в придорожной траттории, а потом продолжил путь – то на телеге, то пешком.
Я боялся волков, мне казалось, что я слышу вдали их вой.
Я добрался до дома Бепи глубокой ночью. Собака залаяла, но потом узнала меня и стала лизать руки. Чтобы не будить их, я лег спать в хлеву, рядом с Ниной. На следующее утро Бепи увидел меня лежащим на соломе: кивнул, и этот кивок означал, что я выгляжу хорошо и что путешествие прошло удачно. Он снова кивнул, когда я спросил, как у них дела и хорошо ли они провели Рождество. Потом мы