» » » » Сын часовщика - Марко Бальцано

Сын часовщика - Марко Бальцано

Перейти на страницу:
подоили коров и раздали сено. Я накрыл стог, чтобы защитить его от дождя, и прочистил канаву от листьев.

Я сразу же погрузился в свою уединенную жизнь. Я так подолгу молчал, что иногда забывал, что у меня есть голос. Мне казалось, что я всегда пахну сеном и хлевом и что моя жизнь – одно долгое молчание, как у Бепи и Дины. У меня тоже больше не было прошлого, я тащился через неподвижное настоящее. Я вспоминал, что у меня есть память, только когда пытался писать. Тогда я пугался, обнаруживая, кем я был, потому что не умел раскаиваться.

Однажды в воскресенье лило как из ведра. Поля заливало дождем, и животные терлись друг о друга, пытаясь успокоиться. В тот день я наконец закончил письмо Эрнесто.

Ты, вероятно, и не вспоминаешь о детстве, но если вдруг вспомнишь, то наверняка вспомнишь и меня. Никому больше я не мог доверять свои секреты. Ты знал очень много, поэтому, возможно, не совершил моих ошибок. А я их совершил в избытке, и очень серьезных. Я убивал и заставлял убивать. Я всегда старался быть на стороне сильнейшего и всегда оказывался не на той стороне. Нет, я говорю это не для того, чтобы оправдаться: никто меня не заставлял, я собственными ногами шел навстречу тем, кто творил зло. Мне казалось, так я буду в безопасности.

И потом, у меня никогда не было идеалов, а у тебя были. Кто знает, почему у одних они есть, а у других нет. Я помню тот постскриптум, где ты писал, что мне должно быть стыдно, что ты предпочел бы видеть меня скорее мертвым, чем в черной рубашке. Хочу сказать: я заплатил за все сполна. Меня морили голодом, депортировали, пытали, и я не знаю, как я еще жив. Теперь я пасу скот, в одиночестве в горах, и лучше мне не показываться людям. Ты, наверное, гадаешь – зачем я тебе все это рассказываю? Честно, не знаю. Может, это помогает мне думать, ведь теперь я живу жизнью, где думать не нужно. Пока пишу, я вижу вещи яснее, как человек, который вновь надевает очки или открывает ставни.

Знаешь, я не изменился. Ни удары, которые я наносил и получал, ни выстрелы, которые я сделал и избежал, не изменили меня. Жестокость во мне поселили страх и война, я не родился с ней.

Обычно я пишу свое письмо до этого места, а потом рву его. Тогда я смиряюсь с тем, что не смогу продвинуться дальше, и оставляю тебе эти слова, которые – я не знаю – относятся ли к ребенку, которым я был, или к мужчине, которым стал. Мне кажется, голос, который их диктует, принадлежит тому времени, когда я был с тобой и только с тобой. Тебя было достаточно, чтобы смеяться, ссориться, размышлять, сидя на парапете мола, плавать, пока губы не посинеют, а подушечки пальцев не сморщатся. Ты был всем моим миром.

Однажды отец нашел фотографию, где мы маленькие босиком плещемся на мелководье. Рядом с моей ободранной спиной твоя кожа казалась такой смуглой…

Где ты живешь и чем теперь занимаешься? Куда занесла тебя жизнь, и сколько радости она тебе принесла? Больше я ничего не спрашиваю, потому что надеюсь однажды услышать это из твоих уст. Я всегда представлял тебя на правильной стороне, и эта мысль вызывает во мне зависть и ощущение счастья.

До скорого,

Маттиа

P. S. Свою мать я так и не нашел.

Когда я вернусь в Триест, возможно, навсегда, я оставлю это письмо среди цветочных горшков в той улочке за домом, где провел единственные дни, сохранившиеся в памяти. Я бы остался подсмотреть, как Ксения берет его, рассматривает и узнает мой неровный почерк. Даже если бы она оставила его себе, так и не передав сыну, я все равно был бы рад, что написал. Я хотел, чтобы они оба знали: им я никогда не лгал, даже когда приходилось признаваться в худшем.

Но, вложив письмо в конверт, я почувствовал неудержимое желание отправить его как можно скорее, поэтому в ближайшее время я спустился в город своей обычной одиссеей.

Приближалась весна, а в Триесте, когда она приходит, море меняет цвет и горы вокруг зеленеют. Ксения мыла тротуар. Ее волосы были тускло-каштановыми, бедра стали шире, их прикрывала заштопанная юбка. Лицо увяло, но мне оно все равно казалось таким красивым, что я не хотел бы другой матери. Я уже собирался подойти к ней, уверенный, что изменился слишком сильно, чтобы она меня узнала, но лучше было не рисковать. Ей хватило бы любой детали, чтобы понять, кто я, и испугаться еще сильнее. Я дождался, пока она пошла наполнить ведро, и оставил письмо между примулой и шалфеем. Когда я обернулся, она уже его нашла. Она вертела головой, оглядываясь. Наши глаза встретились, когда я был уже в конце улицы. Я улыбнулся. Она прикрылась рукой от солнца – неизвестно, узнала ли она меня.

К счастью, я зашел к отцу. Взбежал по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, и он втянул меня в дом за воротник рубашки. Мы никогда еще не любили друг друга так сильно. Никогда еще так не скучали. Может, думал я, любить можно только тех, кто продолжает ждать нас, как будто мы не уходили, как будто мир за это время не превратился в руины.

У него были перевязаны два пальца.

– Тебе кто-то сделал больно?

– Да ну, руки трясутся. Придется перестать резать куриные грудки, – и он протянул вперед руку, испещренную голубоватыми венами.

– Я смогу когда-нибудь вернуться в Триест навсегда, правда, папа?

– Думаю, да, Маттиа, я уже говорил тебе.

Снова мое имя. Возможно, никто после него больше не произнесет его. Возможно, никто больше и не узнает, что меня так зовут. Маттиа Грегори, по прозвищу Малыш.

Десять

Я был помощником у Бепи до лета сорок шестого года, пока мы не подняли коров на альпийские пастбища. Пес теперь спал, свернувшись под моей кроватью, и его хриплое дыхание скрашивало одиночество. В июне коровы паслись высоко в горах, а я привык, сидя на камне, читать книгу. Больше никаких писем я не писал.

Однажды вечером за столом с Бепи и Диной, после того как мы доели ломти поленты, я объявил, что хочу вернуться в город и остаться там хотя бы на месяц. Он развел руками, Дина посмотрела на меня с укоризной, широко раскрыв свои лошадиные глаза. Они не знали,

Перейти на страницу:
Комментариев (0)