Ручная кладь - Алёна Кирсанова
Опять просыпаюсь, зарядка и завтрак, такси до больницы, держу его за руку, и снова в гостиницу…
– Мам, я погуляю часок одна, ладно? А после обеда вместе.
– Ладно, давай. Но смотри не замерзни! И в лес не ходи.
Выбираемся из такси, идем в разные стороны: мама в гостиницу, а я в лес. Кто-то внутри отпускает сжатую пружину, грудь наполняется воздухом, и я несусь вперед, к густым соснам и облетевшим осинам, к узкой лесной тропинке. Она усыпана рыжей хвоей и странными графитно-черными листьями. Хрустят под подошвами сухие ветки и островки свежего снега, лениво чирикают птицы, воздух пахнет сыростью и кленовым сиропом. Я иду все быстрее, напеваю любимую песню, но спотыкаюсь о новый хруст: битое стекло. Справа от тропинки свалка из пивных банок, использованных презервативов и бутылок из-под водки. Останавливаюсь, прислушиваюсь. Впереди раздается мужской смех. Или кажется? Зачем-то достаю из кармана телефон. Нет сети. Пружина внутри снова сжимается. Пора домой.
Возвращаюсь в гостиницу. Прежде чем подняться в номер, плачу́ за следующие сутки и бронирую еще на одни – как обычно.
– Ну как там ваш папочка, получше ему? – спрашивает администраторша с притворным сочувствием.
– Ему не станет лучше. Мы ждем, когда он умрет.
Она хлопает глазами, потом хмурится: осуждает. Будто я ее чем-то обидела. Не дождавшись чека, забираю банковскую карту. И зачем я так сказала? Нам еще жить здесь неизвестно сколько: может, день, а может, месяц. Теперь я ей враг: нельзя смерть называть смертью.
Поднимаюсь по лестнице, иду мимо кулера с невкусной водой по узкому темному коридору. Вокруг, как всегда, никого. Стучу, мама открывает. Говорит, до понедельника в больницу не пустят: праздники. Теперь даже папу не увидим, просто будем сидеть в гостинице и ждать. Ждать его смерти. Да, я не боюсь этого слова. Папы нет уже несколько дней, смерть – простая формальность, справка с печатью. Смерть, смерть, смерть. Не боюсь.
Съедаем обед, гулять не идем, возвращаемся в номер. В нашу тесную норку с желтыми стенами, с теплыми лампами и электрическим чайником. К домашней рубашке и тапкам, к запасам конфет, и таблеток, и утешительных книг. Мы смотрим две серии, болтаем и даже смеемся, ныряем под одеяла и выключаем свет.
На следующий день иду в лес сразу после завтрака. Потеплело, снег за ночь растаял, только листья чавкают под ногами. Ботинки погружаются в них до самых шнурков и промокают. Не замедляясь, прохожу мимо вчерашней свалки. Больше никто не смеется, стихает гул машин вдалеке, даже птицы молчат. Тропинка сужается, я все чаще переступаю через поваленные стволы и убираю ветки от лица. Иду медленнее, смотрю под ноги. Поднимаю голову – деревья ближе, обступают плотнее. Подкрадываются. Я продолжаю идти, глядя вперед, вниз, по сторонам, на тропинку, на кусты и сосны вокруг, на листья и хвою, на ветки, на труп ежа. Отступаю на шаг, но взгляд прилип. Серая тушка почти сливается с жухлой травой и опавшими листьями – я бы и не заметила, если бы не движение: копошатся серовато-белые опарыши, вываливаются наружу. Сквозь запах земли и прелых листьев пробивается мертвечина, белая масса медленно-медленно ползет к моему ботинку. Я сдерживаю тошноту, поворачиваю назад и бегу. Мимо мусора к перекрестку, в гостиницу, в теплый душный номер.
Сплю этой ночью плохо. Кручусь и ерзаю, встаю и ложусь обратно. Перед глазами светится белое, за стеной слышится смех, из-под двери тянет гнилью. Засыпаю только под утро, просыпаюсь поздно, больная и ватная. Пропускаю завтрак, пью чай, болтаю с мамой – и снова в лес.
Пройти по тропинке насквозь должно быть недалеко. Где-то там – дорога, дома и даже автобусная остановка. Нечего бояться. Шаг, два, три, четыре. Шаг, свалка, три, четыре. Дальше, два, через ствол, четыре. Шаг, два, три, еж. Дальше – просто шагать вперед. Тропинка расширяется, то тут, то там в нее вливаются другие, но я не сворачиваю. Людей нет, связи нет – только я и лес. Птицы, деревья и черные листья. Я иду долго, ни о чем не думаю, раз, два, три, четыре, раз, два. А потом слышу дорогу, голоса, сигнал светофора – и выхожу на знакомый перекресток, ближайший к нашей гостинице. Телефон оживает: несколько сообщений, спам и два пропущенных от мамы. Я перезваниваю, но знаю заранее, что она скажет: папа умер.
Прошел уже месяц, я в Питере, дома. Встаю по будильнику, делаю завтрак. Иду на работу по свежему снегу. Спина не болит: массажист и бассейн, матрас без пружины. Встречаюсь с друзьями, плачу ипотеку, играю в приставку. Маме звоню раз в неделю в фейстайме, смотрю сериалы. Скучаю по папе. По тесному номеру с желтыми стенами. По гостинице «Радуга».
* * *
Этой весной мы с Тёмой впервые обсудили, что делать с нашими телами после смерти. Мы гуляли по старому кладбищу в Берлине, маленькому и тихому, с поросшими плющом могилами, туалетом, водопроводом и стойкой, обвешанной пластиковыми лейками, чтобы родственники могли поливать плющ и другие растения. Мы порадовались этим лейкам так же, как маленькому бару у входа в церковь через дорогу, продуманным велодорожкам и интерактивным экспонатам в техническом музее. Удобно, просто, с вниманием к человеку, а не системе. В таком месте мысли о смерти сами направлялись в практическое русло: как сделать так, чтобы всем было хорошо.
Оказалось, ни Тёме, ни мне вопросы погребения не особенно важны, и мы сошлись на том, что лучше всего нас кремировать, но если нашим религиозным родителям очень уж захочется похоронить – пожалуйста. А если у нас будут дети, особенно выросшие не в России, хорошо бы завещать им развеять прах с красивой скалы где-нибудь на Ладожских шхерах: хотя бы для того, чтобы у них появился повод там побывать.
Пока я об этом думаю, пробка за воротами кладбища понемногу