Интерлюдия. Проклятье Кассандры
Троя ещё стояла.
На стенах было ветрено. Кассандра стояла у самого края, там, где камень обрывался вниз, к равнине, и смотрела, как данайцы тащат к воротам деревянного коня — огромного, нелепого, чёрного на фоне закатного неба. И она видела. Не догадывалась — видела ясно, как видят полдень: что внутри этого коня. Как ночью раскроется деревянное брюхо. Как по верёвке спустятся в темноте люди с мечами. Как загорится верхний город, и крик женщин смешается с треском кровель, и её саму потащат за волосы прочь от алтаря.
Она кричала об этом. Она хваталась за рукава, она падала на колени перед старейшинами, она рвала на себе одежды и волосы.
— Не вводите его! — кричала она. — В нём смерть! В нём горящие наши дома, в нём кровь ваших детей, не вводите коня в город!
И они смотрели на неё.
И смеялись.
—Бедная Кассандра, — говорил кто-то, качая головой. — Опять припадок. Уведите её, она пугает народ.
—Дочь царя, а несёт околесицу.
—Жрица Аполлона, а сама не в себе. Известное дело — повредилась рассудком.
Они смеялись добродушно, они смеялись с жалостью, они похлопывали её по плечу и отворачивались. И в этом была вся суть наказания, которое наложил на неё бог: говорить чистую правду — и не быть услышанной никогда. Дар видеть будущее и проклятие, что ни одна живая душа тебе не поверит. Хуже, чем немота. Хуже, чем слепота. Кричать истину в самое ухо человеку — и видеть в его глазах только снисходительную улыбку, с какой смотрят на безумных.
Ворота открылись. Коня ввезли. В ту ночь Троя сгорела.
А Кассандра стояла среди дыма и понимала, что знала всё — и не смогла спасти ни единой души. Потому что правда без веры — это и не правда вовсе. Это просто шум, который издаёт сумасшедший.
Прошло три тысячи лет.
* * *
Отвёртка вошла в щиток — и мир кончился.
Сначала был свет. Не свет даже, а белый рёв, который не имеет права существовать, который ударил из чёрного нутра старого щитка и схватил Дядю Жору за руку так, что пальцы сами свело в крюк вокруг рукояти. Воздух треснул пополам. Запахло горелым мясом, и Дядя Жора не сразу понял, что это его собственная ладонь.
Удар прошёл через него насквозь, от кисти к затылку, и где-то там, в затылке, что-то распахнулось.
Темнота. Падающие дома. Лица — много лиц, и все кричат, но беззвучно. Женщина в чёрном тянет к нему руки с какой-то крыши. Стены, охваченные огнём, который не греет. Вода там, где не должно быть воды. Деревянный конь, чёрный на фоне зарева. И часы — огромные, без стрелок, идущие назад.
А потом голос. Не в ушах — в кости, в самой середине головы, ровный и древний, как камень:
—Отныне на тебе проклятие Кассандры. Ты будешь видеть. И никто тебе не поверит.
И темнота сомкнулась.
Глава 1. Дом с Химерами
В которой главный герой меняет проводку в антикварном щитке профессора Городецкого, получает разряд тока и слышит загробный голос, объявляющий ему проклятие Кассандры, — но списывает всё на жару и вчерашнее пиво.
Часом ранее
Жара стояла такая, что асфальт на Владимирской был мягкий, как пластилин, и каблуки прохожих оставляли в нём вмятинки. Конец июля. Киев плавился.
Дядя Жора шёл не торопясь, по теневой стороне, с потёртой сумкой через плечо, в которой звякали отвёртки, плоскогубцы, индикатор и моток синей изоленты. Сорок семь лет, крепкий, чуть грузноватый, с короткой стрижкой, уже наполовину седой. Лицо доброе и какое-то простое — такое лицо бывает у людей, которые за всю жизнь никого не обманули, потому что просто не сообразили, как это делается.
Звали его Георгий Петрович, но так его не называл никто, кроме паспортистки. Для всех — Дядя Жора. Электрик. Хороший, честный, недорогой. Работал на себя: давал объявления в газету «Авизо», расклеивал бумажки с оборванными телефончиками на остановках, а больше всего заказов шло по знакомым — сделал одному, тот рассказал другому, так и крутилось. Девяностые катились к концу, жить стало чуть полегче, чем в самом начале, когда зарплату задерживали по полгода и платили иногда сахаром или стиральным порошком. Теперь хоть деньги были деньгами, и работа находилась.
Жил в двушке-хрущёвке на Борщаговке, с женой Тамарой и котом. Кота звали Лизка — хотя кот был самый что ни на есть кот, рыжий и наглый. Так вышло: брали котёнка, думали кошечка, назвали Лизкой, а потом разобрались — но имя уже прилипло, и переучивать было поздно. Лизка отзывался, жрал, спал на телевизоре и в ус не дул. По вечерам он садился Дяде Жоре на колени, мял его лапами и урчал, как трансформатор, и в эти минуты Дядя Жора чувствовал себя совершенно счастливым человеком.
Умом Дядя Жора, честно говоря, не блистал. В школе тянул на твёрдую троечку, книжек не читал, в политике не разбирался и от телевизора уставал. Зато руки росли откуда надо, и работу свою он знал назубок — фазу от ноля отличал даже спросонья, проводку чувствовал, как доктор пульс. И главное — был добросовестный. Если брался, доделывал до конца, и переделывать за ним не приходилось. Тамара им гордилась — по-своему, ворчливо, но гордилась. «Жора у меня хоть не профессор, — говорила она соседкам, — зато руки золотые и не пьёт. Ну, почти».
Вчера вечером сидели они с соседом Николаем во дворе, за столиком у гаражей, под одинокой лампочкой. Брали «Оболонь», вяленую тарань, говорили ни о чём — про футбол, про то, что доллар опять скакнул, про Николаеву тёщу. Засиделись за полночь. Тамара дважды выходила на балкон и звала домой. Утром в висках чуть постукивало, но это так, ерунда, к обеду пройдёт.
Заказ был странный.
Позвонил позавчера какой-то мужчина. Голос вежливый, тихий, чуть скрипучий. Назвался — а Дядя Жора фамилию-то и не запомнил толком, что-то благородное, на «-цкий». Сказал, что взял телефон у доцента Кащенко.
Вот Кащенко Дядя Жора помнил. Полгода назад менял ему