Если солнце не взойдет; Дерборанс; Савойский парень - Шарль Фердинанд Рамю
Послышался какой-то шум, приглушенный шум шагов, который сопровождало легкое поскрипывание, это скрипели на снегу полозья нагруженных салазок.
Метрайе подошел к окну, вгляделся в темноту, Изабелла продолжала сидеть на столе до тех пор, пока они не вошли, сбросив перед этим собранный хворост; Огюстен был худ и бледен, с редкими прямыми волосами, Жан — смуглый, с красными щеками, глаза живые, волосы вьющиеся.
Видно было, что Огюстен обеспокоен, он сказал:
— Что вы тут делаете? А, вы пьете, а мы надрываемся... Вы сидите в тепле, отдыхаете, а мы все заледенели и взмокли: рубашка прилипает к спине, а пальцы окоченели...
Она сказала:
— Жан, принеси еще два стакана.
Она так и не двинулась с места; а Огюстен буквально упал на скамью, потом, сидя на самом краю, подался вперед, приподняв локти, качая головой. И на вопрос Метрайе «откуда ты такой?» ответил:
— Откуда? Глупый вопрос. Осталось всего две недели. Спроси у Бригитты, как у нее дела с припасами, — так вот, она обо всем заранее позаботилась... И правильно сделала. Знаешь что? Если хочешь все вынести, нужно заранее запастись дровами, понятно?
IX
Этим утром, хотя стрелка часов еще не приблизилась к десяти, он уже сидел перед пустой кружкой. Он стучал донышком по столу, и толстуха Сидония подбегала к нему.
Толстуха Сидония наполняла вновь его кружку и на грифельной доске записывала, сколько он выпил; к вечеру цифра становилась огромной, ибо вот уже в течение нескольких дней все пили за счет Арлета.
Но так пожелал он сам. Он вытаскивал из кармана всю пачку денег и говорил: «Мне надо избавиться от этого. Что мне теперь остается, кому они могут послужить? Ночь, небытие, и никого кругом. Время идет, всему скоро конец. Остается только ждать, я и жду».
В зале, кроме него, никого больше не было. Приемник не работал. В этот час кафе еще пустует. Он сидит, ничего не говоря, не шевелясь, предоставляя вещам идти своим чередом; время от времени он зажигает трубку, которая гаснет и которую он опять пытается зажечь, поднеся спичку к одной из дыр в латунной крышке, — открыть ее он забывает; его руки так дрожат, что пламя пляшет у него под пальцами, и ему никак не удается вобрать его в трубку.
Вошел Фолонье.
— Ну, как дела?
Фолонье садится напротив Арлета. Арлета молчит.
Фолонье в хорошем настроении.
— Тебе повезло, Арлета, ты обделал хорошее дельце.
— Вор! — крикнул Арлета и стукнул бутылкой по столу. — Еще одну, — сказал он, — и стакан.
Так оно и шло. По мере того, как день идет на убыль, пьющего народу становится больше в зале, пьют в кредит.
— Вор! — говорил Арлета.
— Уже слышали! — говорит Фолонье.
— И все-таки еще раз повторяю: ты вор. Поле мне досталось от матери. Даже не от матери, а от отца моей матери, а тому от его отца... (тут он уже стал путаться); самое хорошее поле в приходе, безо всяких кочек и расположено лучше, чем все другие, без единого камушка, так его просеяли комок за комком... Ну, раз всему конец. Конец всему или нет?
— Само собой, конец.
— Тогда выпьем.
— Ты был в Бувре? Ты говорил, что собираешься отправиться туда.
— В Бувре?
— Ну да, за дочерью... Не помнишь? Ты говорил, что уже все обошел и только там не был.
— Да к чему?.. Скоро и так встретимся, — сказал Арлета. — Потому как солнце-то не только мы не увидим больше, не только те, что живут в Верхнем Сен-Мартене, понимаешь? А все, так ведь?..
Фолонье кивал головой.
— И те, кто из Сен-Мартена Нижнего, и они, понимаешь? И те, кто обосновался в долине. И на берегу озера. Так вот. Значит...
— Значит?
— Значит, и она тоже... И мы все-таки с ней, с Адриенной, встретимся. Настанет такой час. Значит, нечего и торопиться.
Вошла молодежь. Пралон сказал:
— Раз все устроится.
Они пили. И смотрели на Арлета: волосы и борода у него стали еще длиннее. Чем больше их было, тем меньше казалось в их окаймлении лицо, оно все сморщилось, как яблоко в конце зимы. Он по-прежнему был одет в две куртки, одна поверх другой, но рукава верхней были отогнуты, и из-под них виднелись рукава нижней. Казалось, что он, будучи сам одет во все черное, нацепил коричневые манжеты, словно собираясь пировать на каком-нибудь балу; однако воротничок отсутствовал, рубашка, вероятно, тоже, или, может, от нее остались одни только лохмотья, чего он и сам не знал, поскольку не раздевался в течение долгого времени. Мужчины разглядывали его; он же ни на кого не смотрел, а, вернее, смотрел сквозь них, словно они были из стекла, так что он их и не видел.
— Да, наступит такая минута, — говорил он.
Затем начинал улыбаться сам себе или тому, кого он себе представлял, и спрашивал:
— Как же это все будет?
— Будет чудесно, — отвечал Фолонье.
Все собрались вокруг него.
— А мы изменимся как-нибудь?
— Конечно, не только изменимся, но преобразимся... То есть лица у нас будут другие.
— О! — сказал он, — ей не к чему будет меняться.
— Ты сам изменишься, Арлета, на тебя станет приятно смотреть. Что ты скажешь на это, а? Ты помолодеешь...
Один из парней:
— Вы будете выбриты.
Другой:
— Пострижены.
Третий:
— Прилично одеты.
— Уймитесь, уймитесь, ребята, — говорит Фолонье. — Будете вы когда-нибудь серьезными или нет?.. Слушай, Арлета, помнишь, как сказано в Писании? Все соединятся в небесах, навсегда. Так что ты прав, ты опять увидишь ее.
Арлета, казалось, забеспокоился.
— А как же мы узнаем друг друга? — спрашивает он.
— А свет, — отвечает Фолонье. — Мы долго жили в темноте. И вдруг станет светло, так светло, как никогда не было здесь; мы будем преображены этим светом, обновлены. И он понесет нас друг к другу.
— Не забудьте об ангелах, — вставил Люсьен Рэва.
— Вот, вот, — подхватили ребята.
— Понимаешь, солнце, солнце, которое мы всегда видим, это — ничто, на нем пятна, это только начало солнца, набросок, подобие, подделка под солнце, ничего более...
И, видя, что Арлета уже окутали винные пары, они совсем перестали стесняться.
— Сколько вам сейчас лет?
— Пятьдесят два.
— А будет двадцать. А ей сколько?
— Десятого мая ей исполнилось двадцать три.
— Так вот, ей будет восемнадцать, ведь это славный возраст; вы будете как двое влюбленных.
— Молчать, нечестивцы!
Но Фолонье и самому смешно, а ребята разошлись, думает он, их уже никакими силами не остановишь; они и впрямь не унимались:
— Мы тоже все время ее