Одиннадцатый - Александр Науменко
Мы перевалились через порог, и в ту секунду, когда мои ноги ступили на бетонный пол кабельного коллектора, всё прекратилось. Разом. Как отрубили. Тепло сменилось обычным подземным холодом. Запах исчез. Присутствие за спиной схлопнулось, как закрытая книга. Воздух стал просто воздухом, спёртым, кислым, с привкусом кабельной изоляции.
Я затравленно обернулся. Впервые за всё время обернулся. За дверью тянулся тоннель, пустой, тёмный, обычный. Ржавые тюбинги, чёрная вода, мёртвые шпалы. Ничего.
Димон навалился на дверь и захлопнул её. Лязг прокатился по коллектору и затих.
«Вот и всё».
Мы опустили Русика на пол. Он сел, привалившись к стене, голова на груди, руки безвольно лежат на коленях. Дышал. Мерно, ровно. Глаза закрыты.
— Руслан, — присел перед ним Димон, посветил фонарём в лицо, осторожно приподнял веко.
Зрачок был огромным, чёрным, занимая почти весь глаз. Он не отреагировал на свет.
— Руся, — похлопал я его по щеке. — Слышишь меня?
Ничего. Дыхание, пульс, но никакой реакции. Как будто человек включил автопилот и ушёл куда-то внутрь себя, в место, откуда не слышно ни голосов, ни хлопков, ничего.
— Вытаскиваем наверх, — приказал Димон. — Скорую вызовем от машины.
Мы подняли его, и тут Русик открыл глаза. Посмотрел на меня. Взгляд был осмысленный, ясный, но пустой, как стекло, за которым выключили свет. Он открыл рот и произнёс, отчётливо, раздельно, каждое слово как отдельный камень:
— Их там не пять. Их сотни.
И снова закрыл глаза.
Мы вытащили его через люк. Димон лез первым, я снизу подавал Русика, обвязав верёвкой под мышками. Он не помогал, висел на верёвке, как мешок. Димон вытянул его наверх, я поднялся следом. Стройплощадка, экскаватор, профлист. Небо уже серело на востоке. Было около четырёх.
Мы дотащили его до машины. Положили на заднее сиденье. Я вызвал скорую, назвал адрес, сказал «потеря сознания, нет реакции на стимулы». Диспетчер спросила, принимал ли пострадавший что-нибудь. Я ответил, что нет. Она сказала ждать.
Пока ждали, Димон сидел на бордюре рядом с машиной, с сигаретой в зубах, руки на коленях. Он молчал минут пять. Потом произнёс, глядя в асфальт:
— Я тоже видел. Когда упал.
Я не ответил. Ждал.
— Всё видел.
— Лица. В стенах. В воздухе. Везде. Они шевелили ртами.
— Да.
— И чувствовал. Позади. Будто что-то стоит прямо за спиной и смотрит. И если повернёшься…
Он не договорил. Затянулся так глубоко, что сигарета затрещала, и кончик вспыхнул ярко-оранжевым, как то свечение из одиннадцатого блока. Он посмотрел на огонёк, быстро загасил окурок о подошву и отбросил.
— Если повернёшься, то останешься, — закончил я за него.
Он кивнул.
Скорая приехала через двенадцать минут. Русика осмотрели, посветили в глаза, проверили рефлексы. Зрачки не реагировали. Давление сто на шестьдесят. Пульс сорок восемь. Брадикардия. Его забрали.
Товарища выписали из Склифа через три недели. Диагноз: «острое полиморфное психотическое расстройство». Он не узнавал нас. Не узнавал мать. Мог сидеть часами, глядя в одну точку, и иногда шевелил губами, беззвучно, как те лица в стенах. Через месяц мать перевела его в психиатрическую клинику в Подмосковье. Он там до сих пор. Я навещал его дважды. Во второй раз он посмотрел на меня и сказал, внятно, спокойно:
— Они растут вверх, Тоха. Медленно. Но растут. Когда-нибудь дорастут.
Больше он ничего не говорил.
Димон уехал из Москвы. В Новосибирск, к родственникам. Работает на стройке, живёт в съёмной квартире. Мы переписываемся раз в месяц, коротко, по делу. Подземку он не упоминает. Я тоже. Но однажды, в ноябре, он прислал сообщение из одного слова: «Вижу». Я написал в ответ: «Лица?» Он ответил: «Перед сном. Когда закрываю глаза. Каждую ночь». Больше мы об этом не говорили.
Я вернулся на Воздвиженку через неделю после госпитализации Русика. Один, днём, без снаряги. Просто посмотреть. Стройплощадка была огорожена, на воротах висел новый замок. Я заглянул через щель в профлисте. Люк отсутствовал. На его месте лежала свежая бетонная плита, залитая ровно, аккуратно, с арматурными выпусками.
«Кто-то закрыл вход, — пронеслось в голове. — Кто-то, кто знал о нём».
Или не кто-то. Оно закрылось само, как закрывалось каждый раз. Затянулось. Заросло. Как рана на коже, которая зарастает новой тканью, скрывая то, что внутри.
Я стоял у забора и думал о словах деда Василия.
«Москва стоит на костях. Но кости, это то, что наверху. А внизу…»
Он не договорил тогда.
Теперь я знаю, что внизу. Оно живое. Оно терпеливое. Оно питается теми, кто спускается слишком глубоко. Проходчики тридцать восьмого года стали его частью. Бригадир Серёга Хлопов заглянул и обгорел изнутри, до седины, до трясущихся рук. Лёшка увидел тень и бросил всё. Русик посмотрел в свечение одиннадцатого блока и больше не вернулся.
Их не пять. Их сотни. Он так сказал. И я ему верю. Потому что в те секунды, когда лица вспыхивали перед моими глазами, их было много. Гораздо больше пяти. Разные лица, разных эпох. В спецовках, в шинелях, в одежде, которую я не мог опознать. Веками. Оно собирало их веками.
Я больше не спускаюсь. Продал снарягу, как Лёшка. Устроился в службу доставки, катаюсь по городу, смотрю на асфальт и стараюсь не думать о том, что под ним. Правда, иногда, проезжая по центру, по Воздвиженке, по Арбату, я чувствую тепло, поднимающееся из-под земли через решётки вентиляции метро. Все чувствуют, но думают, что это от поездов.
Это не от поездов.
А перед сном, когда закрываю глаза, иногда вижу то женское лицо. Молодое, с тёмными провалами вместо глаз, с нитями грибницы в уголках губ. Губы шевелятся. И я знаю, что она говорит. То же, что и все они.
«Впусти».
Я открываю глаза и лежу в темноте. И слушаю. Тишину в квартире. Гул города за окном. И где-то далеко внизу, на самой границе слуха, за гранью того, что человек способен различить сознательно, но что тело чувствует и помнит, ровный, терпеливый, бесконечный стук.
Конец.