Вербы Вавилона - Мария Воробьи
Но царевна Инну не подняла покрывала перед царевичем Киром – хоть день, хоть неделю, хоть месяц, но хотела она еще пожить. А ей казалось, что он убьет ее, как только увидит пятно.
Так она решила его обмануть. И своим обманом и слабостью сердца ослабила защитные амулеты, расставленные в ее покоях.
И в ту же ночь к ней пришел демон.
Прекрасная царевна Инну, отмеченная шельма, выжившая по насмешке судьбы, отданная в насмешку – ей ли не уметь смеяться, царевне Инну, раз в ее жизни было столько смеха?
Но Инну не умела смеяться.
Раз осталась она в своих покоях и расшивала, – все думали, она шьет свадебный наряд или пеленки, – шила себе саван.
Белым по белому клала узор и думала, все думала, что надо наказать поставить белую краску у ее тела. Быть может, в посмертии ей закрасят лицо белым-бело, как морской песок – и станет она краше всех царевен.
Внезапно послышался звук, что-то зашипело под ее ногами, и змея обвилась вокруг лодыжки.
Не вскрикнула Инну, не дрогнула Инну, иглы не бросила – дело свое продолжила.
Змея – теплая, черная – прошипела вдруг:
– Не боишься меня?
Инну тут ахнула, уколола иглой палец, белым-белый саван красной кровью закапала.
– Теперь боюсь, демон.
А змея обвилась вокруг второй ноги и все не кончалась, любовно ноги гладила, спросила Инну:
– Ты, дева-царевна, за меня замуж пойдешь?
Сидела Инну, сгорая от стыда и любопытства, сказала:
– Я невеста.
Черные птичьи лапы обхватили ступни Инну, огромные птичьи лапы, так что ей было не убежать. Инну все хотела рассмотреть, кто это, но там, внизу, клубился черный непроглядный туман, и Инну не знала, кто ее гость. Знала лишь, что силен он, раз семь защитных табличек раскололись на куски.
– А я к нему черной ночью подползу, черным зубом укушу, черный яд впрысну, он сляжет, с постели не встанет, будешь дева-вдова!
– Да кто ты такой? Что ты за демон, чтобы я шла за тебя? – спросила Инну, чувствуя, как змея все плотнее, нежнее и выше ее ноги оплетает – не встать.
– А ты сама-то как думаешь? – прошипела она и вдруг языком лона Инну коснулась.
Инну ахнула, рванулась было, а уже и не двинешься – так опутало.
– Из тех ты демонов, – прошептала она, – что корабли губит, скот и людей изводит. Не права я?
Вдруг она почувствовала, что и лапы, и змея ее отпустили. Демон восстал из темноты, голова у него была птичья, с рогами, и четыре лапы, тоже птичьи, а вместо мужского конца – живая змея.
– Как имя мне? – спросил он.
– Пазузу, – сказала она, не зная, что, называя его по имени, много власти над собой ему дает.
– Ты угадала, красавица! Идем со мной… Много ты от тех людей добра видела?
– Я не красавица, – сказала Инну.
Пазузу наклонился к ней так, чтобы его рыбьи глаза оказались близко-близко от ее глаз, и неожиданно высунул широкий птичий язык, и шершаво облизал ее щеку – словно что-то хотел соскоблить.
Инну схватилась за горящую щеку, а он птичьей лапой подал ей зеркало. В нем отражалась Инну, и щека ее была красная, но пятна на ней больше не было.
Зачарованная, глядела она на себя – и не признавала.
– Пойдешь теперь со мной? – спросил ее Пазузу. – Пойдем! Я напою тебя своею кровью, и ты тоже сделаешься демоницей. Будешь губить людей со мной, лютовать и миловать – миловать тоже можно, если хочешь. Пойдем, я научу тебя смеяться.
Кольцами ее опутал черный туман, руки поглотил, и вспыхнула над головой Инну золотая корона, и глаза ее тоже стали золотыми, а руки – птичьими лапами.
И тогда засмеялась она, встала, подала ему птичью лапу и сказала беспечно, губя себя и спасая:
– Пойдем.
А потом никого не стало, только саван белый, недошитый, лежать остался, а на нем – крови капелька, с виду незаметная.
Глава 7
По смерти жизнь
Неруд, словно тигрица, ходила по своей клетке туда и обратно. Задыхалась – от летнего смрада, от тяжелого живота, давящего, сжимающего. Звала тихонько, безмолвно: приди-смерть.
Вышивала, а в голове все стучало: приди-смерть, приди-смерть.
Пряла: пряди-смерть, пряди-смерть.
А смерть не приходила.
Хотела бы Неруд упасть с высокой желтой башни – и лежала бы она, разбитая, на площади, и содрогались бы все, глядя на нее. Но силы у Неруд кончились, и воля ее покинула, и ноги перекинуть через башенную ограду она не могла. Для такого рывка нужно было собрать все, что есть, в кулак завязать. А у нее ничего и не осталось. Только звать она могла: где-ты-смерть, приди-смерть.
Можно было перестать есть. Но и на это не хватало силы у Неруд.
Хорошо было бы уснуть и не проснуться: усни-смерть, усни-смерть.
Неруд засыпала радостная, но каждый раз просыпалась. Женщины рядом окружали ее заботой. То были служанки, наложницы дяди – нет, не только дяди теперь, а ее, Неруд, мужа. Некоторые были непраздные, у некоторых были дети. У некоторых даже мальчики.
Маленькие мальчики, похожие на ее, Неруд, троих маленьких братьев. Только эти росли, а братья Неруд больше не росли. Лежали головка к головке в царской усыпальнице. Дядя убил их – велел убить – как беспородных щенков, но похоронил как царевичей.
Когда их пришли убивать, Неруд слышала их крики. Она, в ночи разбуженная шумом, бежала к ним, она была им матерью больше, чем их настоящие матери, и слышала, как они умирали.
Нельзя рожать сыновей – их убивают другие мужчины. Нельзя рожать дочерей – их берут в жены убийцы.
Приди-смерть, приди-смерть.
Но смерть не приходила.
И Неруд стала молиться Эрешкигаль, чтобы та забрала ее. К ней приходила Шемхет, но Неруд велела ее не пускать – она могла понять, она могла заметить. Заметить – и отговорить. Заметить – и запретить. Вдруг сестра договорилась бы как-то с Эрешкигаль, чтобы та не брала к себе Неруд еще долгие, долгие черные годы? А Неруд не могла позволить себе жить.
У Шемхет было жреческое служение. У Неруд – красота. У Инну – ум. Но ничего не спасало от кровавой доли.
Приди-смерть, приди-смерть.
Но Эрешкигаль молчала.
Тогда Неруд поняла свою ошибку: Эрешкигаль была не царицей, но царем. Она не приходила, она не наступала внезапно – это к ней все приходили и кланялись в ноги. Падали, молили, сулили, но она оставалась холодна к мольбам, как истинный царь.
Но другой – другой приходил. Застигал внезапно: ударом меча, оборвавшимся сердцем, утоплением, удавкой, чумой, лихорадкой, судорогами, шагом через перила.
И тогда Неруд взмолилась:
– О Нергал, бог внезапной, причиненной смерти! Все подвластно тебе, все трепещут перед тобой. Приди же ко мне, срежь меня, как красный мак! Жизнь больше мне не мила.
И что-то завозилось в недрах земли и воды, что-то сгустилось в воздухе, и пошел дождь, хотя не до́лжно быть дождю в это время года.
Что-то вдруг надвинулось на Неруд, овладело ею, и тело сделалось тяжелым – руки не поднять. И в ушах прогремел ответ:
– Я приду.
И тогда Неруд, печальная, горькая Неруд, которая, казалось, больше никогда не сможет обрадоваться, улыбнулась.
На исходе весны Шемхет обнаружила на руке родинку – ее прежде не было. Шемхет никогда не обращала большого внимания на свое тело: оно было так, пристанище для духа, вечно несытая утроба. Она знала, что его следует беречь, и берегла, но не любила его и не смотрела на него. Вот на тела умерших, что ей приносили, смотрела с нежностью и скорбью. Собирала их в последнюю из дорог с тщанием и любовью.
Шемхет встала, сердито одернула тунику, скрывая выступившую родинку, новое знание о теле. Это побудило ее сегодня посмотреться в зеркало, что висело в уборной храма.
Глядя на медную полированную поверхность, она увидала вдруг морщину на лбу.
– Что же, – сказала она себе, – так и должно быть. Это удел человека – стареть, хиреть, умирать, разлагаться.
И все же это задело ее больше, чем