Осколки миров - Кутрис
Мясо было жёстким, отдавало дымом и дичиной, но оно было пищей, оно давало силы. Запивая его скудными глотками берёзового сока, я всматривался в даль, в марево раскалённого горизонта, туда, где утром видел загадочный отсвет.
Закончив скудный обед, я с осторожностью, дабы не повредить хрупкую от времени бумагу, развернул свою мрачную находку. Ветхая газета хрустела в руках, грозя рассыпаться в труху. Солнце, стоявшее в вышине, ярко высвечивало пожелтевшие страницы, испещренные убористым шрифтом.
Пропустив кричащий заголовок, стал вчитываться в текст.
Я принялся читать, с жадностью водя пальцем по строкам, с трудом выхватывая знакомые слова из политического лексикона. Репортаж из Сараево был написан в истеричных, панических тонах. Описывался залп, прозвучавший из толпы, кровь на камнях мостовой, перекошенное от ужаса лицо графини Софии… Далее следовали пространные рассуждения о «сербском следе», о «варварском ударе в спину цивилизованной Европы» и гневные филиппики в адрес белградских националистов.
Правая колонка первой полосы была почти целиком выжжена каким-то едким веществом — уцелели лишь обрывки фраз: «…Вена требует сатисфакции…», «…русский медведь настороже…», «…бдительность рейхсвера…».
Перевернув страницу, я наткнулся на светскую хронику. Какая-то графиня давала бал в честь помолвки дочери, некто барон де Ротшильд приобрел новую скаковую лошадь.
Нижняя часть страницы была заскорузлой и пропитана чем-то бурым, возможно, кровью. Текст здесь был почти не читаем. Сквозь бурые разводы и дыры от порывов я с величайшим трудом разобрал лишь несколько слов в заметке о забастовке докеров в Марселе: «…требуют повышения… беспорядки… вызвана жандармерия…».
Последняя полоса и вовсе отдавала бытом. Реклама патентованных средств от мигрени и «английской болезни», объявления о пропавших собаках, расписание поездов на Лазурный Берег… и прочие малые радости.
Поразмыслив, я решил, что еще часа три-четыре пройду и если не найду источник отблесков, то разобью стоянку и дождусь очередного восхода, а на следующий день продолжу путь.
— Если в ближайшее время не отыщется источник этого таинственного отсвета, — пробормотал я тихо, — то дальнейшее блуждание будет чистым безумием.
План созрел трезвый и четкий: с концом отведенного времени найти хоть какое-то подобие укрытия, может, какой-нибудь овраг и, возможно, развести огонь, дождаться восхода и уже со свежими силами наутро продолжить путь.
Я вдохнул полной грудью, поправил перевязь на плече и, отряхнув со штанин пыль, вновь зашагал вперед, в сторону заката, туда, где таилась разгадка утреннего блика. В голове же в такт шагам отстукивала одна навязчивая дума: а что, собственно, я надеюсь там найти? Спасение? Или новую ловушку? Но выбирать не приходилось. Движение вперед было единственной альтернативой медленной гибели в этом безлюдном краю.
Но, увы, ни через час, ни через два упрямого пути не открылось моим глазам ничего, кроме бескрайней однообразной степи, сливающейся на горизонте с раскалённым маревом. Ни отсвета, ни признака жилья, ни намёка на спасение. Силы были на исходе, рана горела огнём, а впереди простиралась всё та же безжалостная равнина.
Смирив гордыню и подавив ропот души, я выбрал место для ночлега — неприметную ложбинку, прикрытую с подветренной стороны чахлым кустарником. Бивак разбил скудный: спасательный жилет в изголовье, баул под бок. Съел последние крошки вяленой рысятины, сдобрив этот унылый ужин глотком берёзового сока, горьковатым от осознания того, что сока осталось ещё в лучшем случае на два таких же глотка.
Закурив предпоследнюю папиросу, я откинулся на спину, уставившись в темнеющую высь. Один за другим зажигались на бархатном небе холодные чуждые огоньки. Созвездия, которым не было имени в моём мире, складывались в незнакомые тревожные узоры. Глаза слипались, дыхание становилось ровнее, и тяжёлая безрадостная дрема, подкрадываясь исподволь, начала окутывать сознание…
Незаметно для самого себя, под мерный шепот бескрайней степи, я погрузился в тревожный беспокойный сон, оставив наяву лишь усталое тело да призрачную надежду на утро.
Проснулся я ещё затемно от внутреннего напряжения, когда небо на востоке только-только начало светлеть, предвещая скорый рассвет. Холодная тяжёлая сырость пробирала до костей, и каждое движение отзывалось ноющей болью в плече. Сон не принёс отдыха — лишь короткую передышку в череде бесконечных тревог.
Позавтракал скудно, почти ритуально: сделал один предпоследний глоток мутноватого берёзового сока. Жевать было нечего — вяленая рысятина закончилась вчера. Пустота в желудке сосала под ложечкой, напоминая о последней банке тушёнки, которую нужно сохранить на крайний случай.
Закурив, чтобы хоть как-то обмануть голод, я устроился поудобнее, закутавшись в пропитанное пылью пальто, и стал ожидать рассвета. Я вжился в предутренний мрак, вслушивался в звенящую тишину, прерываемую лишь редкими незнакомыми звуками ночной степи. Каждый шорох казался крадущимся шагом, каждый щелчок — щелчком взводимого курка.
Мысли метались меж прошлым и будущим, меж холодным расчётом и отчаянной надеждой. Но главное — я ждал света. Не только солнечного, но и того, что должен был, наконец, явить мне источник вчерашнего отсвета, мою единственную призрачную цель в этом безбрежном море травы.
И когда первый багровый край солнца, наконец, коснулся горизонта, вглядываясь в сторону запада, я с радостью увидел бордовый отсвет, который, как мне показалось, был ярче, чем, когда я увидел его в первый раз.
Собрав свои скудные пожитки и в последний раз окинув взором место моей убогой ночлежки, я пустился в путь. Солнце припекало всё сильнее, становилось всё беспощаднее, и каждый шаг давался с усилием. Рана на плече ныла тупой назойливой болью, а в горле пересохло настолько, что даже глоток берёзового сока казался бы теперь благодатью.
И вот, когда тени стали короткими и острыми, а марево колебалось над раскалённой степью, я, наконец, узрел то, что искал. Впереди, на самом краю видимого мира, вставал исполинский силуэт, пронзающий небо. Он был так огромен, так несоразмерен всему окружающему, что я поначалу принял его за скалу причудливой формы, гору, рождённую в каком-то древнем катаклизме.
Это был не утёс. Это был маяк. Циклопическое сооружение из тёмного, почти чёрного камня или металла, вздымавшееся к небу, подобно башне древнего колосса. Его линии были строгими, геометрическими, чуждыми всему, что я знал. Ничего подобного не строили ни в моём времени, ни, полагаю, и в грядущем.
Я замер как вкопанный, забыв об усталости и жажде. Это творение рук человеческих или каких-то иных существ не только вселяло надежду, но и леденящий душу трепет. Кто-то воздвиг его здесь, в степи? Или это отголосок какой-то далекой катастрофы, как пепелище или паровоз, что я видел?
На ум невольно пришли строки Лермонтова, которые мы когда-то бойко декламировали в гимназии, не вникая в их глубинную, леденящую тоску: «Выхожу один я на дорогу; Сквозь туман