Спаси и сохрани - Григорий Сергеевич Павленко
Мужчина — над забором, крупный, широкоплечий, рубаха задралась и обледенела, живот открыт и бел. Женщина — над площадью, платок сбился на плечо, волосы схвачены инеем в жёсткие пряди, и руки раскинуты были шире прочих, как будто обнимала. Старик — над колодцем, в тулупе, рот открыт, борода заледенела в сосульки. Палка лежала внизу, прямо под ним, — упала из руки и осталась лежать. Николай отвёл глаза.
Дальше, у церковного двора, — женщина, мальчик, ребёнок. Трое, рядом, отдельно друг от друга, в аршине. Те же раскинутые руки, те же ладони вверх. Женщина выше — платье задубело от мороза, голова повёрнута к мальчику, застыла так. Мальчик — ниже других, в сажени от земли, руки раскинуты, ладони вверх, как у взрослых, и на ладонях белели маленькие горки наметённого за месяц. Ребёнок — ещё ниже, ещё меньше, и Николай не стал считать, сколько ему лет, потому что если считать — то после не встанешь.
Русские и нерусские. Рубахи и лапсердаки. Кресты на шеях и без крестов. Вместе — в одной позе, на одной высоте, под одним январским небом. Без разницы.
Николай стоял и смотрел. Руки в перчатках — вдоль тела, пальцы разжаты. Лицо — то, которым встречал плохие новости всю жизнь: бледное, прямое, ничего не выдающее. Шапка, шинель, сапоги в снегу по щиколотку. Император Всероссийский на площади мёртвого городка, под низким небом, среди людей, которые висели в воздухе и не падали.
Крест — ледяной. Давно ледяной, с того момента, как вышел из автомобиля. Металл на груди жёг холодом через бельё, через мундир, и от этого холода ныли зубы, и в затылке стояло давление — тупое, ровное, как перед грозой, только грозы не бывает в январе.
За спиной — Мордвинов. Стоял у входа на площадь, не выходя. Привалился к стене дома — плечом, тяжело, и лицо у него было серое, землистое, и он дышал ртом, коротко, часто. Не шёл дальше. Не мог или не хотел — Николай не обернулся спросить.
Пошёл дальше. Один. Мимо колодца, мимо хоругви на земле, мимо провала, где был дом, мимо целого дома с открытыми ставнями и белой занавеской. Снег скрипел под сапогами. Больше — ни звука.
За площадью улица шла дальше — узкая, заваленная, дома по обе стороны. Целые и провалы вперемешку. Николай шёл, не выбирая направления, — шёл, потому что остановиться значило стоять под ними, а стоять он больше не мог.
Дом — третий или четвёртый от площади — стоял целый, не сложенный. Дверь на одной петле, открытая. На косяке — мезуза, латунная, маленькая, потемневшая. Не сорвали.
Николай вошёл — и запах встретил первым: сладковатый, лекарственный, из тех, что бывают в лазаретах и аптеках. Битое стекло на полу — мелкое, хрустнуло под сапогом, и между стёклами — лужи, высохшие, тёмные, с разводами. Полка у стены — пустая, вывернутая. Стол перевёрнут. Стул — палка и три ножки. На полу, среди стекла и сухих пятен: тетрадка, разбухшая от сырости, раскрытая, и в ней — мелкий ровный почерк, русский, столбиком: имена, дозы, даты. Аптекарь. Здесь жил аптекарь.
Дальше — комната. Маленькая, низкая, с одним окном. Кровать — узкая, детская, — перевёрнута, матрас на полу. На стене, над тем местом, где стояла кровать, — рисунок. Углём по штукатурке, детский, корявый: дом, дерево, круг с лучами. Солнце. Жёлтый круг, лучи торчат во все стороны. Ребёнок рисовал солнце. С октября солнца не было.
Под матрасом — лошадка. Деревянная, некрашеная, грубая, вырезанная ножом из чурки. Одно ухо отломано, грива — зарубки, хвост — спиленный сучок. Бока тёмные, затёртые в тех местах, где держали маленькие руки.
Николай поднял. Повертел. Дерево было холодное и гладкое, и сучок-хвост царапнул перчатку.
Сел. Не решая — ноги согнулись, спина нашла стену, и он сидел на полу разорённой аптеки, в шинели, в перчатках, с деревянной лошадкой в руках. Через стену — площадь, и над площадью — двенадцать человек, которых не снять.
Мысль пришла — та, которую обрывал.
В ноябре, за столом, в кабинете: указ «О духовной обороне». Перо, чернильница справа, промокашка. Рапорты подтверждали — молитва работает, потери ниже, фронт стоит. Церковь нужна. Подписал. Правильное решение правильного правителя. Пил чай.
Дальше — само. Циркуляры Синода, один за другим, каждый логичнее предыдущего. Священников не хватает — перераспределить. Мусульмане в отдельные подразделения. Списки «уклоняющихся». Церковные суды. Духовники в каждом уезде — мальчишки в подрясниках, с тетрадками, красными ушами. Он не подписывал каждый циркуляр. Не читал половину. Не остановил ни одного — потому что машина работала, фронт стоял, и каждый шаг по отдельности был разумным. Сегодня видел: справка, чтобы войти в церковь.
И вот: тела в воздухе. Иконы как знамя. «Спаси и сохрани» — молитва на его кресте, крик погрома на этой улице.
Обычно здесь обрывалось. Рука шла к усам, к папиросе, к чашке — к чему угодно, что останавливало цепочку до того, как она доберётся до конца. Потому что в конце — не чай. В конце — двенадцать человек над площадью и лошадка в руке.
Не оборвалось.
Рапорт Корнилова. Мятый лист, карандашом, на обороте снабженческой ведомости. «Давление на участке муллы — ниже. Температура стен выше на ощупь. Эффект аналогичен участку полкового священника.» Аналогичен. Татарин на коврике с чётками — и то же самое. Рапорт, который два месяца лежал в ящике. Который вчера — положил на стол.
Мост под Болградом. Настил дышал, пар из щелей, доски прогибались. Трое шли — он, Мордвинов, Демьянов. Ни один не молился. Демьянов — «не могу вас одних, вашбродие». Мост держал. Без священника, без иконы, без циркуляра. Держал.
Распутин. Ни сана, ни послушания, ни канонического основания. Мужик в поддёвке, с запахом овчины. Вошёл — и давление отступило. «Хорошо», — сказал трижды. И от «хорошо» — отступило.
Мулла работает. Мост держится без молитвы. Распутин греет без рясы. Солдаты стоят без веры — и стоят.
Там, где вместе, — тоньше. Где мулла рядом с Василием — давление ниже. Где Демьянов идёт рядом с императором — мост держит. Где Распутин сидит