Глава 1. Последний обстрел
Глава 1. Последний обстрел
25 октября 1916 года. Юго-Западный фронт.
Бритва была тупая.
Корнилов водил ею по щеке, намыленной хозяйственным мылом — другого не нашлось ни в Ольховке, ни в предыдущей деревне, ни в лагере под Кёсегом, где четыре месяца брился тем, что давали, — и лезвие скребло, и вода в жестяной кружке стыла на подоконнике. За окном темно ещё — октябрь, рассвет поздний. Изба пахла чужой печкой и чужим деревом. Хозяев выселили в баню через двор, когда штаб двадцать пятого армейского корпуса въехал в Ольховку пять дней назад. Хозяйка приносила щи в чугунке и крестилась при виде Корнилова. Прохор говорил — боится. Погон ли, азиатских скул, войны — не уточнял.
Из зеркальца на стене — мутного осколка, который Прохор привинтил к раме в первый же день, потому что «без зеркала вы, ваше превосходительство, зарежетесь, а мне потом отвечай», — смотрело лицо: узкое, тёмное, скулы торчат, усы серебрятся на кончиках. После плена лицо стало другим — жёстче, суше, и глаза, которые газеты называли «задумчивыми», были просто уставшими.
Прохор стоял в дверях с полотенцем. Хмурый, большерукий, в стоптанных сапогах — Каракумы, карпатский лес, побег через горы — а теперь мнут половицы ольховской избы, как будто всю жизнь здесь стояли.
— Новую надо, — сказал Прохор.
— Эта послужит.
— Если её ещё раз наточить, она в пилу превратится. Или рассыплется. Я вам в Кёсеге говорил — возьмите австрийскую. Не послушали.
— Наточи.
— Ваше превосходительство.
Корнилов вытер лицо полотенцем — сырым, пахнущим чужим мылом. Порезался: тёмная капля на щеке, привычная. Натянул гимнастёрку — чистую, Прохор добыл, не спрашивай откуда, — застегнул, затянул ремень. Нашарил в кармане крест. Дедовский, медный, потёртый до блеска на рёбрах. Носил с юнкерского, не на шее — в кармане, под рукой. Тронул. Тёплый.
Вышел — и остановился.
Солнце. Жёлтое, низкое, октябрьское — било по глазам после тёмной избы. Небо было синее, яркое, с редкими облаками, высокими и белыми. Пахло палой листвой и дымом — во дворе связист грел кипяток на костерке. Лошади стояли у коновязи, три, гнедые, одна серая — адъютантская, тонконогая, перебирала копытом. За забором — улица, Ольховка: десяток изб, колодец, церквушка с покосившимся крестом, за ней — поле, жёлтое, стерня, и дальше лес, и за лесом — фронт. Пять вёрст. Отсюда не слышно. Почти не слышно.
Птица пела — далеко, в том самом лесу, назойливо и неуместно. Корнилов стоял на крыльце и слушал. Синее небо, птица, дым от костра. В Каракумах небо было такое же — бездонное, чистое. Смотрел на него с верблюда, караван отстал, вокруг песок. Вверх — лучше, чем вперёд. Здесь проще. Небо, село, война за лесом — знакомая, понятная, с приказами и рапортами. Он знал, что делать.
Из сеней — шаги, тяжёлые, уверенные. Романовский. Генерал-майор, начальник штаба корпуса — невысокий, плотный, лысина под фуражкой, усы подстрижены аккуратно, мундир застёгнут на все пуговицы. Пять дней знакомства, и Корнилов ещё не определил — что за человек. Штабист, это видно: руки белые, спина прямая, папка с бумагами в руке, как с ней родился. Ворчит, но работает. Ночами — сидит над картой, курит, пьёт чай, не спит. Может, толковый. Может — просто исполнительный. Посмотрим.
— Доброе утро, Лавр Георгиевич. — Романовский открыл папку, не дожидаясь ответа. — За ночь: обстрел на участке четвёртого полка, с трёх до половины пятого. Вяло, без пристрелки — беспокоящий. Потерь нет. Вторая дивизия — тихо. Разведка — без перемен.
Корнилов подошёл к карте — большой, на полстены, кнопками к брёвнам. Двадцать вёрст фронта: правый фланг на Стыри, левый — в болоте. Шесть полков, двенадцать батарей. Синие флажки — свои, красные — противник. Корпус он принял неделю назад. Плен, Карпаты, газеты, кабинет Брусилова — «рад, рад, примите двадцать пятый». Приехал в Ольховку. Получил карту. Пять дней вглядывался в красные флажки напротив, пытаясь понять: что они делают?
— Опять вяло, — сказал. Палец по карте — участок четвёртого полка, где ночью стреляли. — Пятый день — без пристрелки, без системы. Стреляют, будто для отчётности: мы ещё здесь, не забывайте.
— Может, снаряды берегут, — Романовский сказал. — На западе расход большой, подвоз нужен там.
— Или перебрасывают. — Корнилов провёл пальцем по карте на запад, за красные флажки, дальше, к пунктиру, за которым — неизвестность. — На западном фронте что?
Романовский помолчал. Это был тот вопрос, на который пять дней не было ответа.
— От соседей: Каледин доносит — немецкие полки, те, что стояли за австрийцами, уходят. Два полка снялись за последние сутки. Куда — неизвестно. Австрийцы напротив нас — на месте, но без немецкой подпорки нервничают. Артиллерия у них слабее обычного.
— Сняли и не заменили?
— Не заменили.
Корнилов смотрел на карту. Два полка — это бригада. Бригаду не снимают без причины. Либо перебрасывают на другой участок — но куда? Либо отводят в резерв — зачем? Либо — что-то на западе, что требует каждого штыка, и тогда восточный фронт для немцев больше не приоритет. Данных нет. Разведка — «без перемен».
— Потери?
— Семеро за неделю. Двое — артиллерией. Трое — снайпер, на участке второй дивизии. Один — свои, в дозоре, по дурости. Один — тиф.
Семеро. Из двенадцати тысяч — ничто.
— Хочу проехать по позициям, — Корнилов сказал. — Третий полк, четвёртый. Посмотреть своими глазами. Вернусь к вечеру.
Романовский закрыл папку. Помолчал — коротко, с тем выражением, которое Корнилов за пять дней уже научился читать: начштаба хочет что-то сказать и решает не говорить.
— Лошадь готова, Лавр Георгиевич. Адъютант Воронов при вас.
Корнилов допил кипяток — мутный, с накипью, из прохоровского котелка. Надел фуражку. Застегнул шинель. Поправил наган — привычка, рука проверяет сама.
Во дворе ждал Воронов — поручик, адъютант, неделю при корпусе. Молодой, подтянутый, из кавалерийских: сидел в седле так, что хотелось проверить, не приклеен ли. Лицо чистое, выбритое, фуражка по линейке. Козырнул.
— Доброе утро, ваше превосходительство.
Корнилов кивнул. Молодой, штабной. Научится — или нет.
Его гнедой стоял у коновязи — низкорослый, из тех,