Воспоминания. Письма - Пастернак Зинаида Николаевна
Ознакомительная версия. Доступно 11 страниц из 69
Но твоя подоплека восторжествовала. Ты жива сейчас во весь рост. Только отсюда нет возврата назад. Из твоего полного раскрытья, из пробужденья, а вовсе не из позора пересудов или семейных осложнений, будто бы непоправимых. Если тебя сильно потянет назад к Гаррику, доверься чувству. Смело говорю за тебя: это будет тянуть тебя вперед к нему, все у вас пойдет твоей большой жизнью, за которой вы забудете, поправимо ли или нет случившееся; вам будет некогда заниматься воспоминаньями; все затмит новизна твоих размеров, совершенных, как в детстве. Как это трудно выразить! Ты знаешь, о чем я говорю? О вернувшемся слухе и зрении; о лете в квартире, как бы только что вошедшем и присутствующем, как человек; о соотнесенности твоей красоты с тем, что делается в природе; о какой-то творческой пропорции существованья: о тебе, хозяйке, и о шкапах, полных поэзии, о кухонных полках, ломящихся от вдохновенья. Тогда не опасайся ничего дурного и тяжелого от Гаррика; ты сама будешь напоминать ему, кто он, когда он будет забываться. Так напомнила ты мне обо мне. И он будет расти от твоих напоминаний. – Или же, если тебя не закружит болью, – подари все это мне.
Пойми цель этих советов: ты должна быть счастлива. Сейчас у тебя столько данных обнять заглавную прелесть существованья, полную смысла и достоинства, – ты так возрождена этими потрясеньями, так страшно, как бы ты не ошиблась! Но пойми и причину: обо всем этом я и в том случае, если ты моя, говорю, чтоб тебе было легче. Потому что ты, верно, не сдержалась и жалеешь об этом? О, прости и ты меня, если это не так, и тысячу раз благодарю тебя. Я люблю, я люблю тебя, я тебя люблю.
С вокзала, опустив письмо, отправился наконец к Пильнякам. Как все распустилось и зазеленело в парке! Как лично я отметил эти успехи, точно прямо касающиеся меня. Девять дней как я оттуда, а с каким волненьем я шел туда и вошел! Я только что не расчмокался с обеими, но руки целовал по нескольку раз. Как много обе они значат для меня и сколько дали своей сдержанной, холодной нежностью, одинаковой у обеих. Там был Вл. Эд. Мейер (сидел с Ольгой Сергеевной на вечере). В шутку доказывали, что я их забыл. О. С. приготовила мне подарок. Развернул, – полфунта чаю. Сели засветло ужинать на террасе. Опять О. С. умно и скупо, без разлета, – по-девически как-то говорила о разном, но очень умно. И вдруг Вл. Эд. как-то упомянул о вечере. Ведь тогда мы расстались: приехал туда с О. С, а ушел без нее, без В. Э., без парка. О вечере сказал, что – стыжусь, был взвинчен, не учел интимности читанного, сам бы не догадался о бестактности, но потом столкнулся с мненьями, наведшими меня на ум. О. С. сказала, что тогда нельзя писать лирики, никакой, потому что эти стихи она воспринимала всеми фибрами до последней прожилки, они кровно отдавались в ней, – и если этой лирики оглашать нельзя, то другой писать не стоит, таким образом, она вообще невозможна. – Сказал об ордере, что до 20-го, а ты, верно, в Киеве пробудешь до тех же чисел. Тогда Е. И. сказала, чтобы я с О. С. пошел, что она тебя для тебя заменит и понимает. А я говорю – да там главное не З. Н., а – детское, для детей (ну – чулки). Все равно, говорит О. С. и, кажется, покраснела. От П<ильняков> надо было к Звягинцевой[159], за письмом и книжкою С<ергея> Д<урылина>[160], ссыльного, о котором рассказывал. Звягинцева – славная, порядочная поэтесса, но без оригинальности. Прочла два стихотворенья, обращенные ко мне. Пришлет по почте. И. С. звонила. Узнал, что Гаррик у Смирновых[161] и что младшая С<мирнова>[162] в Москве, сегодня возвращается в Киев. Сейчас пойду, попрошу опустить по приезде в ящик.
Золотая моя, что бы ни случилось, не забывай меня, умоляю тебя. Пиши. Прочти и не смейся. Больше таких длинных писем писать не буду.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Письмо написано в Москве и отправлено в Киев (примеч. З.Н. Пастернак).
15. V.31.
Дорогой мой друг, я еще не надоел тебе? Ты ужаснешься и выбранишь меня, когда приедешь: я ничего не сделал из того, что должен был сделать без тебя. Но все это успеется. И я слишком много пишу тебе. Еще одно такое письмо, и я не буду уверен, дочитаешь ли ты их до конца.
Сегодня я хотел написать Гаррику, но вместо него опять пишу тебе. Я бы написал ему горячо и коротко, с беззастенчивой, ни на что не оглядывающейся любовью. Что мой разговор с ним о тебе прекращается, что это больше не тема, что это моя жизнь, в которой никому не известного больше, чем доступного обнаруженью, что это – ты, никому не известная, а не предмет наших скрещивающихся переживаний. Ты, а не я и не он. Что интерес к судьбе нескольких весенних концертов мыслим у его родных, у киевских знакомых и московских учеников, но ниже его достоинства и его природы. Что судьба этих выступлений в его руках, и именно потому, что множество артистов в его глазах – циркачи, поприще которых дальше проволоки не идет, он намеренно напоминает себе, что он не циркач, и его участь проволокой не решается, и умышленно играет всем этим, и давит концерты, как чашки. Что ни он, ни ближайшие к нему люди в таких напоминаньях не нуждаются, потому что и сами никогда проволоки не обожествляли. Что с первых встреч я уловил прирожденную бесконечность в нем, и как раз к ней всегда обращался, когда всего прямее адресовался к нему. Что теперь как раз время второй раз в жизни сухо, преданно, скромно и смело всмотреться в эту бесконечность и понять себя без перебоев, как шоссе, как большой проспект. Что от этой необходимости он не уйдет и тогда, если бы ты рассталась со мной и к нему вернулась. Потому что бесконечности, твоя и моя, – заговорили, и ведь это главное из того, что случилось. А то ведь сколько народу влюбляется ежегодно и перестает любить, и превратности в браках так распространены, кого бы это удивило. И вместо этого пишу тебе.
Недели две назад, в парке, мне стало казаться, что нас не хотят видеть вместе. Тогда сердце упало у меня. Приходила ты, передавала разговоры, слышанные тобой, но тем для меня и красноречивые, что тобой услышанные и неотраженные. Бобров звонил, в интересах Жени, бородато и усовещательно, из несуществующей многолетней дали, «лучший друг» Ночной фиалки, убежденно-бескрылый, навязчиво-слабый, но и злой, если дать ему все это заметить. И Ир<ина> Сер<геевна> огорошила общим характером сплетен; прекрасный, несмотря на все выходки, и – родной человек. И ты точно уходила, – не ты (разве ты можешь уйти) – но твое присутствие, твоя помощь, естественность твоего места рядом со мной в глазах жизни, в глазах людей. Уходила так, как можешь уйти сейчас.
Но в последнее время мне легко, как зимой. Нас знают вместе и радуются этому. И это – лучшие ваши друзья. Собираясь к Вере Васильевне, чтобы передать письмо Леле, невольно подумал. Гаррик, по слухам, у Смирновых. Тут знают это. Л. никогда не видела меня. И увидит. Сравненья, – в пользу и во вред, совершенно естественны. И – неизбежны. Я никогда не стал бы тягаться. Но чтобы и не заподозрить себя ни в чем, пошел невыгоднейше. Небритым, нечесаным, в затрапезнейшем моем и штопаном, которого ты никогда не видела, и в уродливом моем пальто, хотя тепло было, в пальто, которое Женя завещала дворнику отдать. Вера Васильевна больна, бедняжка, у нее возврат давнишней малярии. Но застал ее на ногах. Слабость искажает иные лица. Но ее еще выигрывает от усталости. Какой я вздор пишу об этом посещении! Но вот что важно. Она сияла, и дочка и сестра. Все в ее комнате прощало меня и ничего не сравнивало. Она сказала мне о своей радости по поводу всего, несмотря на свою большую и постоянную любовь к Гарри, как она прибавила. И так же неразрывны мы в сознании Асмусов, и даже в представлении В<алентина> Ф<ердинандовича> – я был у них вечером.
Ознакомительная версия. Доступно 11 страниц из 69