Мера пресечения - Владимир Анатольевич Добровольский
Он никого не торопил, имел терпение, стоял у окна — спиной к троим, переливающим из пустого в порожнее, и вдруг не выдержал, повернулся, подошел, уперся руками в стол:
— Вы еще… долго?
Муравьева удивленно взглянула на него:
— В чем дело, Ростислав Федорович?
Она была слегка раздражена, но он ничего не ответил ей — так и стоял. Те двое из транспортного цеха засуетились — вид у него, вероятно, был грозный.
Тех он спугнул — появились другие.
— Чуть позже! — он указал им на дверь. — Мы будем заняты… некоторое время.
— Что это ты распоряжаешься, Славик? — опять удивилась Муравьева; естественно! — У меня прием.
Естественно, у нее прием, а он-то кто? С улицы? Бездельник? Не член производственного коллектива? Ему успеется, а им, остальным, нет? Или прикажете записываться в очередь, сунуть шоколадку секретарше, чтобы пропустила?
— Иди ты к черту, Славик! — сказала Муравьева. — Короче?
— Короче… — он запнулся: тут коротко нельзя, тут надо было по порядку — от той вершины, на которую его забросило, и до сегодняшнего дня. — Ну, например, — спросил он, — почему не отменен приказ номер восемнадцать за десятое января?
— За какое? За десятое? С чего это ты занялся… раскопками?
— И еще: откуда в Речинске «Радуга»? По акту инвентаризации не числится.
У Муравьевой сверкнуло в глазах недоброе — сверкнуло ли? бывает ли так? сверкает ли? Нет, не досада, не раздражение, не тревога, а может, и тревога? Это было мимолетно, смутно, неразборчиво, и он подумал, что, должно быть, зашевелилась в нем предубежденность, навязанная ему В. И., а так негоже: это ли разговор по душам?
— Слушай, Славик, не занимайся черт-те чем… — как бы скучающе, нехотя, через силу произнесла Муравьева. — Врываешься… со своими глупостями. — И вроде бы набралась силы, воодушевилась: — У меня прием!
Он все-таки настаивал:
— Нет, вы ответьте.
— Ничего я отвечать не буду! — Опять сверкнуло? — Ко мне — люди! А ты — с ерундой! У меня прием! — повторила она, выкрикнула. — И — кончено! Чтобы к этому не возвращаться!
— И — кончено! — отрубил он, пошел к дверям, ушел.
Что кончено?
Она сама не велела ему являться на комбинат после судебных заседаний, и — кончено! — он мог считать себя в отгуле, в отпуске, бродить по улицам, бездельничать и ни о чем не думать.
Но ни о чем не думать трудно, труднее всего на свете, все легче в жизни, чем это; шевелится, копошится, цепляется одно за другое, лезет в голову: приказ номер восемнадцать, Речинск, акт инвентаризации, В. И., который, между прочим, говорил… Как это было сказано? Определяю, где кто, по мужескому роду; мужеский, благодаря звучанию, ближе стоит к мужеству…
Ни о чем не думать — какое же это мужество? Какое же мужество — вознестись на вершину и не осмеливаться оттуда, сверху, обозреть окрестность, взглянуть, что творится внизу? По доброте своей В. И. вознамерился приободрить подзащитного, поощрить, похвалить его — переусердствовал! В чем мужество — в честности? Это не мужество. Жаль, не пришло тогда на ум так и сказать: «Честность, Василий Иванович, должна рваться в бой, а не отсиживаться на вершине». Жаль, не сказал: «Беспомощная честность равна нулю, Василий Иванович. А может, даже хуже: со знаком минус. Отрицательная величина». Жаль, не сказал.
Но то уже минуло, и проку не было мудрить задним числом, шататься по городу — ну, пошатался, и — кончено! — соскучился по холостяцкой комнатенке, да больше, правду говоря, и некуда, только туда, а там все сызнова: кто сочинил ту докладную? Его, по крайней мере, подпись? Значит, идея тоже его!
И значит, он обязан это доказать — на инженерных фактах, на красителях, на технологии; обязан доказать, что не отписка, не с потолка, простите, взято, и отвести тем самым подозрения от Муравьевой! Он вновь взобрался на свою вершину — кто упрекнул бы его, что он не рвется в бой?
А поздним вечером к нему постучались.
Было без четверти одиннадцать, он посмотрел на часы: вроде некому в такую пору, разве что комендант по поводу прописки — уже приставал.
Но это был не комендант, это была Муравьева.
В коридоре горел свет; не возле дверей, а дальше — на лестнице; в коридорном тупичке было темновато — лицо ее то ли улыбчиво, то ли сурово, и только белизна платья выделялась; привычен был красный цвет, а это белый с кремовым, в розовых крапинках, красивое платье — апрельские каштаны, они цвели, когда начинался суд.
— Не ждал? — послышалось ему издалека, хотя была она рядом, но в комнату не входила, медлила, щадила, знать, его, оторопевшего, давала ему возможность опомниться.
— Я думал, комендант.
Но это был не комендант, это была она.
Не что-нибудь давнее, щемящее выплыло из прошлого, а те апрельские каштаны почему-то и женщина в красном у здания суда.
— Не пугайся, — сказала она, но все еще не входила, а он не приглашал ее, замер на пороге. — Фирма наша не обанкротилась, и ревизор к нам не едет. У меня вечерний моцион, а ты, догадываюсь, полуночник; забежала глянуть, как устроился.
— Да вот… кавардак, — он посторонился, и она вошла.
Не такой уж был у него кавардак — за три дня не успел насвинячить, но одежка валялась где попало, книги громоздились на столе — все то же, техническое, по красителям, — и в пепельнице полно окурков.
Он первым делом бросился к столу, чтобы не увидела, над чем ломает голову, не застукала, не убедилась в его чрезмерном усердии, — это нужно было быстренько убрать. Он убрал, свалил книги в кучу и придвинул ей стул. Было тепло на дворе, жарковато даже поздним вечером, и она пришла в легком платье, с голыми руками — к нему, а то к кому же! — неужто так-таки пришла? Он не смотрел на нее, суматошился, а руки эти, голые, были у него перед глазами, слепили, хоть и отвел глаза, метался по комнате, или только казалось, что мечется. Или казалось, что не смотрит на нее, а искоса посматривал, и вся она была перед глазами — в красном у здания суда и в белом, с голыми руками, за час до полуночи, в его жилье, и вход сюда отдельный, никем не охраняемый, и дверь запирается, ключ в замке.
Он искоса, тайком взглянул на эту дверь, на этот ключ, удостоверился: за дверью тишина, и ключ торчит — что стоит повернуть его, запереть?
Сказала, чтобы не пугался, а чего пугаться? Он не из пугливых. Пришла, застала врасплох? Чепуха! Уйдет? Он лишь того боялся, отчаянно подумал: «Пусть не уходит вовсе!»
А разве это можно? «Все можно, — ответил