» » » » Мера пресечения - Владимир Анатольевич Добровольский

Мера пресечения - Владимир Анатольевич Добровольский

Перейти на страницу:
на всякий случай? На какой?

С В. И. уединились в пустом судебном зале за полчаса до утреннего заседания, хотя могли переговорить и на ходу, но адвокат сказал, что есть у него кое-какие дополнительные выписки из официальных документов и желательно посмотреть их вместе.

Он, разумеется, нисколько не уронил бы себя в глазах Частухина, останься верен свойскому тону — как третьего дня в парке, однако сразу показал всем своим видом, что здешняя обстановка требует строгих рамок, и в эти обычные рамки не втиснулся, а вошел без всякой принужденности.

— Сводка по красителям, Ростислав Федорович. — Он вытащил из портфеля свои листки. — Получение с центральной базы, приход и расход. «Эврика» в крайней графе. Заметьте: Речинск.

Это было бы забавным совпадением, если бы оно не насторожило: у В. И., выходит, тоже возникли какие-то подозрения в связи с этим Речинском.

Или придирки?

— Что вас смущает? — спросил Частухин. — Нормально. Речинск. Такая специализация.

— А эти цифры, Ростислав Федорович? Подразумевается «Радуга»?

Распределением красителей Частухин не занимался — занималась Муравьева.

— Я думаю, себестоимость выведена средняя, — он отчеркнул ногтем итоговую цифру.

— Вы думаете? — скептически проговорил В. И.

— Надо пролистать приказы. Там это отражено.

— Пролистал. Вот выписки. Читайте, Ростислав Федорович. Приказ номер восемнадцать. От десятого января. Обратите внимание: два с лишним года тому. И не отменен.

Это была опять-таки придирка: некоторые приказы не отменяются, а просто-напросто теряют свою силу.

Частухин промолчал.

— «Эврика» идет в Речинск. Согласно специализации. Это понятно, — перевернул листок В. И. — Но есть оговорка. Разрешено применять «Радугу». А «Радуга» в Речинск не поступала. Читайте. Ни грамма. Зачем оговорка?

«Зачем придирки?» — так можно было бы ответить.

— Ну, Василий Иванович! — рассердился Частухин. — Это уж знаете как называется? Всякое лыко в строку! А почему бы не допустить, что «Радуга» была на речинском складе? Излишки с прошлых лет. Резерв.

Видно, В. И. копался в этом основательно.

— По документам не значится. Вот акт инвентаризации.

— Ну, не знаю, — сказал Частухин. — У Антонины Степановны какие-то свои соображения.

— Конечно, свои, — согласился В. И. — А вы могли бы, Ростислав Федорович, на готовом изделии отличить «Радугу» от «Эврики»?

Не приходилось.

— Нужно время, — ответил Частухин. — Качество красителя испытывается временем. Но мне сдается, Василий Иванович, что своего-то времени вы не щадите.

— Трачу, значит, зря? — как бы засомневавшись в себе, призадумавшись, у себя же спросил В. И., но сам и отбросил свои сомнения, взмахнул рукой, отшвырнул. — Зря в нашей практике ничего не делается. Каждое пятнышко — под микроскоп. Каждый прыщик. Может, и не злокачественное, даже надеюсь, что так, однако подлежит исследованию. Для обоснованной защиты, чтобы не по верхам, должен внести максимальную ясность. Не ставит ли Муравьева в каких-то целях эту самую… дымовую завесу? И не использует ли в тех же целях моего подзащитного?

До сих пор касались деловой переписки, документальных данных, всяких там бумажных закавык, — да, возможны неточности, некоторая путаница, кто-то что-то затолкал не в ту графу.

Но… дымовая завеса? Частухин, используемый в каких-то целях? Ему следовало бы оскорбиться, а он подумал, что это нужно было сделать раньше, когда Муравьева навалила на него дурную работенку — красильную технологию. Нужно было раньше: самому внести максимальную ясность.

— Где вы видите дым? — спросил он угрюмо. — И какое отношение к делу имеют красители?

— К вашему? Никакого! — в этом В. И. не сомневался, убежденно помотал головой. — Но вот, взгляните, докладная, копия, — отыскал ее среди своих разноформатных листков. — На имя Муравьевой. Ваша подпись? Ваша. А идея чья?

— Это важно?

— Пока не знаю, — сказал В. И., — но кое-что меня смущает.

— Меня тоже. Служебная этика, например.

— А ответственность не смущает? — показалось, съехидничал В. И. — Этой докладной вы берете ответственность за распределение красителей на кого? На себя? Не много ли всякого лишнего вы берете?

— Поделиться, по-вашему, с кем-то? Проявить великодушие? Подпись моя, идея не моя… Или подпись тоже не моя? А там пускай кладут под микроскоп, назначают экспертизу!

— Ну, зачем же так… — примирительно проговорил В. И. — Давайте-ка лучше не пожалеем времени, проанализируем еще разок…

Раньше надо было, это Частухин повторил про себя, да и на часах было уже десять — пошли заседать.

С десяти до двух он сидел в судебном зале на своем обычном месте, воображал, что видит все вокруг, и не видел; притворялся, будто слушает, что говорят, и не слушал; анализировал?

Нет, и не пытался. Надо было раньше?

Он подумал, что и раньше не надо было: это стыдно, унизительно — анализировать; это все равно что строить козни за чьей-то спиной, подхватывать сплетню, копаться в мусоре, не верить, поклявшись в верности, или преклоняться перед святостью и тут же наплевать на нее. Он подумал, что максимальная ясность между теми, кто связан душевной общностью, не вычисляется, не извлекается, как некий математический корень из наперед заданного числа, а приходит сама. Как она приходит? Очень просто. Ничего не нужно анализировать, а нужно говорить по душам.

Это было для него вроде важного открытия, как будто прежде не знал, не стремился к этому; и знал, и стремился, но не получалось; кого винить — себя или ее?

Он склонен был — по справедливости! — винить себя: столько лет прошло, а он как бы не сдвинулся с той точки или, лучше сказать, вершины, на которую забросило его — вознесло? — когда впервые увидел Муравьеву. Столько лет прошло, а время для него остановилось, он словно бы застыл на той вершине — ни вниз, ни вверх. Нет, он, конечно, размышлял об этом, и чувства, должно быть, менялись, не могли не меняться, но это движение шло по спирали, он неизбежно возвращался к исходной точке, к своей вершине. «Вершина — это вера?» — спросил он себя. Да что уж было спрашивать! И спрашивал не раз, и отвечал. О другом не мешало б — о душевной общности. Где она?

Там, вдалеке от него, суд решал что-то свое, а он свое; ну, пусть и не сделал никакого открытия, но все-таки решал.

На комбинате в директорской приемной — не пройти, толпились; он в таких случаях, заглянув, не ломился сквозь толпу и, какая бы ни была срочность, сразу же удалялся.

Где уж пробиться, однако расступились: хоть и подсудимый, только что оттуда, а все же зам, начальство и таким галопом, словно на пожар.

Нигде ничего не горело — он мог поручиться в этом; горело у него.

Заметили, наверно: сперва Муравьева, сидевшая лицом к дверям, а потом и двое, обернувшиеся, из транспортного цеха. Заметили, наверно, что у него что-то горит. Но Муравьева глазами показала: пускай горит покуда.

Он сел поодаль, вскочил, пошел к окну, постоял, дожидаясь, когда наговорятся. Ей-богу,

Перейти на страницу:
Комментариев (0)