Мера пресечения - Владимир Анатольевич Добровольский
— Нина Петровна говорит, что я вам нравлюсь, — сказала Таня, словно бы посмеиваясь над Ниной, над собой, над ним, но посмеиваясь по-своему, с суровой ноткой. — Это правда? — спросила она совсем уж сурово.
— Правда, — ответил он, удивляясь и ей, и себе: надо же уметь так спросить и вообще завести такой разговор, а уж ответить тем более; он не ожидал от себя этого и поспешно добавил: — Но никакой Нине Петровне я ни в чем не исповедовался.
— Догадываюсь, — сказала Таня. — Вы мне тоже нравитесь. Это, впрочем, ничего еще не значит.
— Да, конечно, — согласился он, потому что в самом деле это ничего еще не значило.
Теперь не слышен был скрежет коньков: играла музыка, крутили пластинки, передавали по стадиону, и музыка эта напомнила что-то, хотя тогда, после комсомольской конференции, никакой музыки на улицах не было.
Это ничего еще не значило — он согласился с Таней, но уже не представлял себе, чтобы их знакомство вдруг оборвалось.
Он не хотел этого, а думал о том вечере — после комсомольской конференции, хотя и понимал, что именно сейчас не должен был об этом думать. Уж столько лет прошло, а он хранил это в себе, никому не смел довериться, и кто бы понял его правильно? Никто. Сошло б за юмор или за курьез. Смешить людей?
— Была у меня встреча в жизни, — решился он рассказать. — Историческая. Причем на расстоянии. Ну вот примерно как оттуда и досюда. Песня без слов, — усмехнулся он. — Чистая условность. Как в театре. Я — в зале, она — на сцене. И забрало!
— Артистка? — спросила Таня.
— Нет, не артистка, — сказал он. — Совсем наоборот. Вы, между прочим, здорово похожи на нее.
— Вот как! — Таня нагнулась, набрала пригоршню снега, слепила снежный шарик. — Мне очень лестно, но, наверно, как вы говорите… совсем наоборот.
— Да вы не обижайтесь, — буркнул он.
— Если вы всегда такой, то не обижусь, — сказала она строго.
— Какой — такой?
— Ну, честный.
— А это вы напрасно, — сказал он. — Приукрашаете действительность.
— Давайте загадаем, — замахнулась она своим снежком, прицелилась, но в цель, выбранную наугад, не попала.
Тогда он не спросил у нее, что она загадывает, а потом уже не стоило спрашивать, то загадала или не то, но вышло так, как загадывала Нина.
8
Чтобы хоть что-нибудь за день успеть, он приходил на комбинат спозаранку, а в половине десятого нужно было в суд — до четырех обычно. Затем он обедал где-нибудь в городе и еще работал допоздна.
Тут не было ни конструкторского бюро, ни технологического отдела — никаких инженерных служб, ни ведущих, ни вспомогательных, и экспериментальный цех поднимал он один — с нуля до нынешней отметки, не считая, конечно, того, что приходилось на долю добытчиков оборудования, — добытчик он был никудышный. В основном оборудование выбивала Муравьева.
С ней он виделся дважды в день: на оперативке, утром, и к восемнадцати часам регулярно докладывал обстановку в экспериментальном цехе. Так было до тех пор, пока не завертелась судебная карусель, а тогда распорядок нарушился, и выкраивали время сообразно обстоятельствам.
Он позвонил по внутреннему телефону и спросил, можно ли зайти.
— Попробуйте, — ответила Муравьева.
В синей папке собрано было у него все касающееся экспериментального цеха, и все это ежедневно пополнялось текущей писаниной. Мороки с этим цехом было предостаточно.
Он взял синюю папку, снял пиджак со спинки стула, надел и пошел к Муравьевой.
У нее кабинет был в конце коридора, у него — в начале, и этот ежедневный путь по узкому извилистому коридору он проделывал с неизменным волнением, хотя пора было бы пообвыкнуть. Пора было бы остепениться, утвердиться в сознании своей значимости на комбинате. Пора было бы — во всех отношениях — взять себя в руки.
Тем не менее он шел по этому длинному коридору словно бы впервые, как тогда — не зная, примут ли его тут и та ли это Муравьева, или знал уже, но все равно не верилось, и по длинному коридору шел с папкой на экзамен, где ждала его самая главная на свете экзаменаторша, которой он старался угодить во всем, старался не оскандалиться перед ней, не подвести ее и не подводил, работал как проклятый, и если подвел-таки, влип в уголовщину, то против своей воли, по дьявольскому наваждению, и с этой синей папкой, вобравшей в себя весь его инженерный опыт, шел на доклад как на свидание, как первый раз, как много лет назад бежал по коридору в перерыве комсомольской конференции, хотя пора было бы остепениться, выбросить из головы запретное и наконец взять себя в руки.
Он шел и думал, как причудливо сложилась у него жизнь — уникально, с поворотами, со взлетами, с падениями, с болезнью, перевернувшей все вверх дном, с новой должностью, с новой работой, с памятным днем комсомольской конференции в институте, с тяжким и милым грузом запретного на плечах, с дьявольским наваждением, с непредвиденной катастрофой, с неумолимо завертевшейся судебной каруселью.
Он шел по длинному коридору и думал о Тане, которой все известно и вместе с тем не известно ничего, потому что тогда, в студгородке, на стадионе, он открыл ей начало этой уникальной истории, а продолжения вроде бы не было, и, как бы он ни старался, в какой бы принцип ни возводил откровенность с ней, передать это, уникальное, ординарными словами было невозможно, а уникальных слов он не находил.
У Муравьевой сидела нормировщица из красильного цеха — розовенькая, как матрешка, с обиженно поджатыми губками. На комбинате было много женщин, преимущественно молодых и совсем молоденьких, и среди них попадались настоящие красавицы, но все они блекли рядом с Муравьевой.
— Ну-ка, рассудите нас, Ростислав Федорович. — Она протянула ему бумажку. — Документ? Или филькина грамота?
Это была калькуляция по заказу номер такой-то с актом списания материалов на обороте — все как полагается. Он в эту канцелярщину вообще не вникал, но кое-что, разумеется, усвоил. Бланк был заполнен грамотно, старательным почерком, и ничего ни в какой графе не пропущено.
— А что? — спросил он, не упуская возможности поддержать обиженную матрешку. — По-моему, документ.
На комбинате он слыл либералом, так и окрестили, а он выходил из себя, когда это слышал.
— Лиленька, детонька, пойми меня правильно. — Муравьева встала, погладила матрешку по головке. — Не доделать — значит не сделать, а от формальностей не убежишь. Надо. — Она взяла у Частухина бланк, ничего