Голое поле - Галина Евгеньевна Калинкина
И старухи бывали молодыми. Она молодой и огненноволосой навещала сына в летних строевых лагерях. И вот бежит ей навстречу кадетик, в чужом, не прилаженном обмундировании. А ей кажется, дитя рвется из пеленок, из чужих рук навстречу родным рукам, как бы крича на ходу, заберите меня отсюда, я не служивый, не вояка я… Бежит вдоль ровной, как по отвесу высаженной, березовой аллеи, несется вперед по прямой, а кипящие молодой зеленью березы разворачиваются в испуге и пускаются от смертного наутек. Бегущий беспомощно машет руками, безвольно повисшими как внутри рукавов Пьеро… Бежит кадетик… Бежит, бежит ребеночек ее, младенчик бежит навстречу, беззвучно по-рыбьи хватая воздух, полоща на ветру не по росту рукава… А у нее в ушах грохочет крик на слезе: мамаааа, мама… Бежит, как будто уже оторвавшись от земли, от пыльного грунта, как будто взмывая в небеса вместе с белоствольем, будто прощаясь навечно. Одежды его и бледность не лица – лика, белее берез, пока не сколоченных в кресты, не подкошенных под корень, не потерявших живой сок. И что же, мама? Забрала из кадетов.
Теперь она – старуха в черном капоре и пенсне – ежедневно выезжает в инвалидной коляске на привокзальную площадь чужого азиатского города. По прямой крутит колеса обеими руками в драных перчатках, выдававших натренированность. А на повороте лихо управляется одной рукой. Ставит свое кресло против потока, валившего лавой с перрона, и немо впивается в лица. Из-под капора упрямо вылезают седые космы, которые когда-то называли рыже-медными.
Старуха не искала в толпе своих или знакомых, она не ждала сына, она перестала его ждать. Старуха испепеляла, корила, уничтожала. И на ходу, в спешке, некоторые приезжие, попадая в жаровню ее взгляда, спотыкались и опускали глаза. Но уже на следующем шаге думали – какого черта?! Причем здесь я? Я всего лишь янтарная крошка в песке. А на следующем сбившемся шаге приезжие забывали о старухе, виноватости, стыде. Одна схожая мысль занимала всех шагающих в уличной толкотне: где застанет их ночь. И чем дальше приезжие отходили от вокзала, чем скорее их ряды расползались кошачьей тенью по переулкам, тем неувереннее становилась их поступь и растеряннее лица.
А старуха в черном капоре и в пенсне на утро снова выезжала встречать толпу новичков. Город переполнялся мужчинами с заплечными вещмешками и запахом неустройства. Старуха кляла тех, с вещмешками, упрекала в своем вынужденном прозябании, в своих потерях, лишениях, обреченности. Она не понимала ту здоровую молодость, так покорно сдающуюся, так запросто покидающую города, дома, не защищающую ни себя, ни ее, не оставляющую ей благость старости на родной земле с виноградниками на склонах и винодельнями в погребах.
Она их ненавидела. Она жалела их до невозможности.
Вполне сносным осенним днем с Северного вокзала – Гар-дю-Нор – поездом «Париж – Белград» выезжала одна примечательная пара, не сошедшая бы на притязательный взгляд за двоих парижан. Высокий мужчина в коротком, не по его росту макинтоше, нес саквояж и увесистый узел. Светловолосая девушка в платочке, завязанном под подбородком, и со шляпной коробкой в руках едва поспевала за его широким шагом. Их никто не провожал. Когда они разместились в купе, до отхода поезда оставалось две минуты. Перед самым свистком девушка выглянула в открытое окно, помахала рукой двенадцати вокзальным статуям. Едва поезд тронулся, в третье купе заглянул проводник в форменной куртке и пробил компостером протянутые билеты.
В шляпной коробке уютно покачивалась новая шляпка от модного дома ИРФЕ, в саквояже и узле подарки к медовому месяцу – приятные мелочи, заранее несущие в себе вероятность быть проданными в «черный день». А мимо поезда проскальзывали одинокие деревья, семафоры, будки стрелочников, провода, провода, провода; спешат остаться, боятся, и их увезут. Все теперь позади, позади бегущие двери Монмартра – мимо-мимо, голодные подворотни, чердаки, «хозяйские» кровати, подушки с запахом чужой жизни, серые простыни, теснота приютов, угрюмые базилики и стрельчатые окна. Позади могилы наспех, голое поле, где пищу готовят на открытом огне и спят на глине под проливным дождем, позади очереди, палаточные городки, песни на чужих языках, бессонницы на тощих матрасах, грезы о Париже.
Чаёк мерно плескается в стакане. Дребезжит ложечка. Под стук колес легче складывается трудный разговор.
– Мы беженцы. Мы теперь живем жизнью странников.
– А я все равно счастливый человек.
– И я. Хотя чистого счастья не бывает. Видно, для того, чтобы горечь добавляла неутоленности в нем. Сейчас у многих есть ощущение быстрого конца света. Но не все же нам гибнуть? Жизнь обязана вызывать доверие. Женщина не должна бояться иметь дитя, пугаться, трепетать, как зяблик. Мужчина не должен опасаться любить женщину. Мир все время полуприкрыт тенью войны, а я хочу уметь жить вокруг радости.
– Что я умею? Строить. Но сейчас хотят разрушать. Началась архитектурная паника. Стать обывателем, не отыскать того, для чего зарожден, неприемлемо. Кажется, благо, зарожденное в человеке, больше самого человека. Человек задуман на большее, чем о себе понимает. Мир – прочная штука. Хрупкая, но прочная вещь. Его топчут, жгут, поливают селитрой, травят газами, динамитом взрывают, а он все стоит. Страна, колотясь в разнобое масштабов, несется черт знает куда. Никому ничего не жаль. Разве что всегда жаль собственного счастья, какое теряется проще всего прочего в жизни. Но жизнь настаивает на своевременности. Перед человеком встают обстоятельства, которые приводят его к поступку или бездействию. Бездействие часто вызывает оправдание: не смог, не успел. Мы не обезьянки, которые не слышат, не видят, не говорят. На поступок решается тот, кто оправданий не ищет.
Человеку иногда приходится идеализировать одно, а потом, с приходом более глубокого знания, решиться опровергнуть, во что прежде верил. Рушить и строить одновременно. Трудно признавать прежнюю неправоту. Кажется, отказываясь от прошлого, предаешь себя. А на самом деле и та, и другая идеи верны для своего времени. Если не брать резоны, то поход или эмиграция – предвосхищенный исход. Но неочевидный. Остается выбор, чему повиноваться. Нет желания напитывать молоха. Дышать через раз невозможно. Хотя эмиграция – не жизнь, лишь полужизнь. Но и на родине невозможно полное счастье. Судьба – богоизбирательна. Все предуготовано. Событие больше того, чем кажется. Это в старину все принималось за то, что оно есть, а не за