» » » » Постдок-2: Игровое/неигровое - Зара Кемаловна Абдуллаева

Постдок-2: Игровое/неигровое - Зара Кемаловна Абдуллаева

Перейти на страницу:
пейзажу. А природу он не любил. Не расставаясь со своей навязчивой идеей о том, что «глупо делить людей на плохих и хороших. А также – на коммунистов и беспартийных… И даже – на мужчин и женщин», в Нью-Йорке он дополнил ее упразднением и национальной доминанты. В Нью-Йорке Довлатов узнал «чувство корабля, набитого миллионами пассажиров. Этот город столь разнообразен, что понимаешь – здесь есть угол и для тебя. Думаю, что Нью-Йорк – мой последний, решающий, окончательный город» (Т. 2. С. 95).

Здесь, пополняя интернациональные ряды «нью-йоркеров», Довлатов дает свой последний решительный бой охотника и жертвы. Вкрапляя в описание города строчки со сдвинутыми буквами из гимна пролетариев, он вбрасывает изюминки, которые читатель вполне может не заметить, но которые придают его демократическому тексту изощренность.

Поставив безымянных уголовников в ряд с Крыловым и Лафонтеном, Довлатов вызволил их из небытия. Настоящие зэки устанавливали норму безупречной речи. В «Заповеднике» он увековечил и деревенского забулдыгу, бредившего матом, наполнявшего заповедный воздух блаженным бессмысленным словом «щегловитого щегла», визионерскими звуковыми картинами, радикально оркестрованной архаической языковой памятью. «Речь его была сродни классической музыке, абстрактной живописи или пению щегла». Сродни естественной импровизации, которая столь же законна и внятна, сколь и своевольна, неповторима. Его речь также сродни вен’ерофеевским – но нестилизованным – речевым перепадам, когда тихоструйная интонация вдруг срывается в словесную экзальтацию, а то и в «хованщину».

Представив концепцию «хорошо поставленной речи», Довлатов с деликатной стилистической оговоркой определил и собственную литературную генеалогию. «У Лимонова плоть – слово. А надо, чтобы слово было плотью. Этому вроде бы учил Мандельштам» (Т. 3. С. 307). Это необязательное «вроде бы», но безусловное долженствование «учил» обнажает родственную связь петербургского демократа и эстета, сына перчаточника и цивилизации, – с ленинградским. «Наши» – это довлатовский ответ Мандельштаму: «строить литературу не как храм, а как род»[256].

Недоучившийся филолог Довлатов наследовал у Мандельштама филологическое чутье, то есть абсолютный слух. Ведь с голоса работают поэты и рассказчики. Мандельштамовское «филология – это семья, потому что всякая семья держится на интонации и на цитате, на кавычках. Самое лениво сказанное слово в семье имеет свой оттенок. И бесконечная, своеобразная, чисто филологическая словесная нюансировка составляет фон семейной жизни»[257] снижается, преображается его верным учеником до кратчайшего утверждения: «Семья – это если по звуку угадываешь, кто именно моется в душе» (Т. 3. С. 294).

«Кто живет в мире слов, – замечает Довлатов, – тот не ладит с вещами». Казалось бы, вещи в его прозе имеют сверхвласть, чрезвычайное значение. Их добиваются, воруют, перепродают. Какая-нибудь дубленка, вожделенная, как шинель Акакия Акакиевича, открывает любые двери, налаживает любые контакты без очереди.

«Крали все. Все без исключения. И потому у всех были такие отрешенные, задумчивые лица» (Т. 2. С. 343).

«Я думал, что увижу массу интересного – творческую суматоху, знаменитых актеров. Допустим, Чурсина примеряет импортный купальник, а рядом стоит охваченная завистью Тенякова» (Т. 2. С. 334).

«Домработницы часто менялись. Как правило, их увольняли за воровство. Откровенно говоря, их можно было понять… Все полки были заставлены духами и косметикой. Молоденьких домработниц это возбуждало» (Т. 2. С. 297).

Живя в шикарном американском отеле, рассказчик ощущал себя как бы в «не по чину барственной шубе». Выйдя на улицу, он встретил голодранца «в джемпере, которому позавидовал бы Евтушенко…»

Другой обертон этого мотива – в рассказе «Встретились, поговорили»: преуспевающий эмигрант, бывший советский неудачник, не имевший, кстати, голоса, что в довлатовской прозе равнозначно отсутствию характера, привез чемоданы с подарками в Ленинград. Но они покоились, как нераскрытые гробы, в его бывшей квартире. «Хотелось бы убедиться, – канючит несчастливый победитель, – что размеры подходящие. – Нам все размеры подходящие… Мы ведь безразмерные». Бесформенные! Звучащая говорящая плоть довлатовской речи лепит индивидуальную «вещную» форму разноязыкой массы его персонажей.

На крышке чемодана, который взял с собой на тот – Новый – свет Довлатов, фотография его «дальнего родственника» Бродского. Внутри – нехитрые пожитки, вещи-воспоминания, вокруг которых «слово блуждает свободно, как душа вокруг брошенного, но незабытого тела».

Довлатовская посюсторонность, конкретность мироощущения, обыденность, прорастающая бытийным содержанием, восходит к акмеистической традиции и языка, обреченного «на неутомимую борьбу с бесформенной стихией, небытием, отовсюду угрожающим нашей истории». Довлатовское примирение противоположных сторон восходит к акмеистическому – мандельштамовскому – закону тождества: «Таким образом, признав суверенитет закона тождества, поэзия получает в пожизненное ленное обладание все сущее без условий и ограничений»[258].

В 1982 году Довлатов пишет Науму Сагаловскому: «Я все больше и больше отдаляюсь от всяческой русской прессы, но Вас очень прошу – пишите и печатайтесь… Вам надо все шире наплывать на русскую литературу. Мандельштам говорил, что все нужное – останется»[259]. Имея в виду письмо Мандельштама Тынянову от 21 января 1937 года: «Пожалуйста, не считайте меня тенью. Я еще отбрасываю тень. ‹…› Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои с ней сольются и растворятся в ней, кое-что изменив в ее строении и составе»[260]. Ту же мысль Довлатов повторил в «Заповеднике» применительно к себе: «Мандельштам говорил, люди сохранят все, что им нужно. Вот и пиши… ‹…› создай шедевр. Вызови душевное потрясение у читателя. У одного-единственного живого человека… Задача на всю жизнь. А если не получится? Что ж, ты сам говорил, в моральном отношении неудавшаяся попытка еще благороднее. Хотя бы потому, что не вознаграждается… Пиши, раз уж взялся, тащи этот груз. Чем он весомее, тем легче…» (Т. 1. С. 336).

Ленинградец и «новый американец», акмеист и беллетрист, персонаж и рассказчик, создатель «промежуточной литературы», Довлатов был предтечей авторов postdoc’а, решившихся на художественное осмысление невымышленного.

Нереалити

Интерес к реалити-шоу – к наблюдению за проживанием участников проектов в срежиссированной реальности, где испытывается их способность к ролевым, кроме всего прочего, играм, – есть телевизионный эксперимент, испытательное поле новой мифологии, медийного реализма и даже утопии/антиутопии. Тотальность этого зрелища и проективность предприятия, то есть совмещение правил игры и практических целей: «культ успеха», утверждение архаических гендерных амплуа в социальных отношениях образуют еще одно пограничное пространство.

Очевидные мотивы, привлекающие претендентов пройти сквозь аттракцион кастинга, включенный в документальный фильм Виталия Манского «Девственность» (возможность заработать любой ценой, стать звездой любой ценой, приобрести «жизненный опыт»), любопытны как антропологическое мини-исследование огромного слоя людей. Очевидны тут и «естественные», поскольку укорененные в человеческой природе, вуайеристские склонности зрителей, неутолимо жаждущих любых зрелищ. (Впрочем, Илья Кабаков вспоминал, что советский человек, будучи под постоянным наблюдением, хотя, разумеется, не видеокамер, тоже испытывал свои актерские способности.)

Не загадочна в реалити-шоу и

Перейти на страницу:
Комментариев (0)