Спаси и сохрани - Григорий Сергеевич Павленко
На двести тридцатом — проволока. Та самая, смятая, вдавленная внутрь. В ноябре здесь пахло смолой. Сейчас — ничем. Мороз убил запахи, или запахи ушли вместе со всем остальным. Проволока обледенела, колючки торчали из наледи, как пальцы из грязи.
Через неё.
За немецкой проволокой — другой снег. Серый, как на ничейной, но утоптанный. Следы — десятки, сотни. Сапоги, босые ноги, что-то, что было ногами, но ступня не так, пальцы не туда. Все — в одну сторону: от немецких позиций к нашим. Каждую ночь — отсюда, через ничейную, на нашу проволоку.
Обратных следов не было.
Корнилов присел на корточки. Посмотрел: след сапога, немецкого, со скошенным каблуком. Рядом — босой, и пальцев шесть, или пять с отростком, в снегу не разобрать. Дальше — ещё, и ещё, и тропа уходила назад, к немецкому брустверу, через него — и дальше, в позиции.
Встал. Пошёл по следам — не к своим, а от них. Против течения.
Немецкая траншея.
Та самая. Обшивка стояла — дубовая, потемневшая. Корнилов спрыгнул на настил. Под подошвами — тихо. Не тепло, не пульс, не то, что было в ноябре. Мёрзлое дерево. Доски просели — некоторые провалились, края торчали вверх, как рёбра. В щелях между ними — бурое, сухое, в инее. Где раньше шевелились пальцы — труха. Где следил глаз — впадина, оплывшая, пустая.
Стены — то же. Обшивка прогнулась внутрь в нескольких местах, доски треснули по волокну. За ними — не кожа, не лицо. Земля. Бурая, мёрзлая, с вкраплениями чего-то, что когда-то было тканью. Пуговица в грунте — латунная, с орлом, тусклая. Ухо, которое Корнилов видел в ноябре, — вмятина в глине. Очертание осталось. Больше ничего.
Мёртво. По-настоящему мёртво. Не как в ноябре, когда тела были живыми в земле, — мёртво, как бывает мёртвым то, что выжали до дна. Использовали и бросили.
Громов шёл по траншее, стукал прикладом по обшивке. Глухой стук, мёрзлое дерево, ничего. Никто не шевельнулся, не потянулся, не посмотрел. Тишина. Холод. Пусто.
— Кончились, — Громов сказал. Негромко, себе. Стукнул ещё раз — по доске, которая в ноябре выгибалась наружу от давления изнутри. Доска треснула, осыпалась. За ней — промёрзший грунт с бурыми прожилками.
Корнилов прошёл дальше. Вторая линия — то же. Настил провалился, стенки оплыли. Снег намело в открытые блиндажи — двери сорваны или сгнили. В одном, на нарах, лежала каска, немецкая, с трещиной, и рядом — фляга, пустая, с откинутой крышкой. Корнилов тронул — звякнуло, пустое, лёгкое. Два месяца назад здесь были пирамидки из голов. Ни голов, ни пирамидок. Снег, мусор, тишина.
Склад — тот, за боковым ходом. Пуст. Бочки забрали в ноябре, доски тоже. Топоры сняли с крючков. Остались крючки — два, ржавых, в стене.
Следы вели дальше. Через вторую линию, через третью, мимо склада — и за позиции, на запад. К лесу.
Корнилов вылез из траншеи и посмотрел.
Лес стоял в полуверсте — мёртвый, чёрный, без хвои. Стволы обломаны, иные повалены. Полоса поваленных деревьев — та самая, которую Корнилов видел в бинокль в ноябре: ровная, широкая, как просека. Он знал, что здесь прошло. Видел — секунду, в бинокль, прежде чем глаза отказали. Записать не смог. Нарисовать — тоже. В голове осталось ощущение — размер, давление, тошнота, — а формы не осталось. Сирко по нему бил — воронки от снарядов, засыпанные снегом, цепочкой через просеку.
Следы — сотни, утоптанных в тропу — шли через лес. Из-за него. Откуда-то с той стороны, откуда свечение.
Корнилов стоял на бруствере, лицом к лесу. За лесом — свечение, зеленоватое, тусклое. Периферией: мерцает, подрагивает. Голова загудела — отвёл глаза.
Стоял и думал. Три месяца данных — ни одной закономерности.
В октябре мертвяки шли из дымки на ничейной. Знакомые лица — Кухтин, Фомичёв, немцы. Откуда — из дымки, и всё. В ноябре — десятками, каждую ночь больше. Ефимов ходил за немецкую проволоку: на первой линии — жижа в стенках с лицами, на второй — горы обычных мёртвых немцев, дальше — пирамидки из голов. Через неделю Корнилов пришёл сам — жижа стала телами, вросшими в обшивку, живыми, следящими. Пирамидки исчезли. Сейчас — ни тел, ни пирамидок, ни жижи. Прах. А мертвяки по-прежнему идут — следы свежие. Из-за леса.
Никакого накопления сил. Десятки каждую ночь, не сотни — группами, без плана. Поток. Шли отсюда, пока здесь было из чего делать. Кончилось — пошли из другого места. Как вода: перекрыл русло — нашла обход.
Закурил. Папироса — мёрзлая, табак горчил. Дым ушёл вверх, в серое, и растаял.
Военная логика не работала, но Корнилов не мог перестать считать. Если бы мертвяки просто копились — тысяча, две, — легко прорвали бы оборону. Одной волной, в одну ночь. Но нет. Десятки. Группами. Каждую ночь — ровно столько, чтобы не смять, но измотать. Почему? Чья тактика? Или — ничья?
А пирамидки? Кто складывал головы, одну на другую, ровно, аккуратно? Кто выцарапывал знаки на коже? Они были — потом исчезли. Вместо них — тела в земле, живые, следящие. Потом и тела — прах. Это что-то значит. Должно значить. Во всём этом — смысл, логика, система. Только не человеческая. И Корнилов стоял перед ней, как стоял перед арабской вязью в Кашгарии, когда ещё не знал языка: видишь — буквы. Знаешь — слова. Прочитать — не можешь.
Записал в тетрадку:
Немецкие позиции. Тела в стенах — мертвы. Истощены. Щели пусты, обшивка мёрзлая, следов жизни нет. Пирамидки из голов — отсутствуют. Склад — вычищен нами в ноябре. Следы: сотни пар, все — от леса через позиции к нашим. Обратных нет. Источник — за лесом. Просека от ноября — воронки от Сирко. Свечение на горизонте.
— Дальше? — Громов спросил. Стоял рядом, смотрел на лес. Не за лес — на лес. За лес — не смотрел.
— Дальше.
Лес обходили слева. Корнилов решил ещё на позициях: просека — ловушка, воронки — неизвестность, идти напрямую нельзя. Левый край леса — в трёхстах саженях, подлесок тоньше, обзор лучше, можно пройти вдоль и выйти за него, не заходя.
Шли. Сальников впереди — направление, компас в руке, хотя стрелка ходила мягко, неуверенно, как будто не знала, где север. Лес — слева, чёрная стена обломанных стволов. Справа — поле, ровное, белое.