Коротая время - Уильям Эрхарт
Месяц назад я чуть не дезертировал во время ОиО в Гонконге: сказал коридорному, чтобы он отправил автобус до аэропорта без меня и залез обратно в кровать к прекрасной датской королевой фей, которая спустилась с небес, чтобы избавить меня от зла. Но она сказала «нет», ты не можешь сбежать, и я поверил ей, а затем дверь к спасению навсегда закрылась, и я снова оказался в глуши, уставившись на листовку об организованной массовой измене на улицах города, который будет гореть яростью и огнём шесть месяцев спустя, когда я ехал по Кэпитал-Белтвэй одним тоскливым апрельским вечером.
Позже, тем летом 1968 года, после убийства Кинга, после убийства Роберта Кеннеди, Чикаго накрыла волна бунтов. Сидя в одиночестве на задворках мира, я разглядывал в «Тайм» цветные фотографии «воюющей Америки»: звёздно-полосатый, летящий вниз со статуи в Гранд-Парк; демонстранты, похожие на цирковых клоунов; ряды и ряды полицейских сил, продвигающихся сквозь клубы слезоточивого газа и размахивающих длинными чёрными дубинками. «Свиньи», – называли йиппи21 копов. Йиппи, которые годами не мылись и даже не причёсывались.
После национального съезда демократической партии, лейтенант Абрамс спросил меня, за кого я собираюсь голосовать. «Если тебе достаточно лет, чтобы голосовать», – неизменная шутка в мой адрес той осенью, мол, сержант морской пехоты с тремя рядами орденских планок всё ещё не достаточно взрослый, чтобы голосовать. Я ответил: «За Никсона, сэр». За Ричарда Милхауса Никсона. Вьетнам был войной Линдона Джонсона. А Хьюберт Хамфри22 был человеком Линдона Джонсона. «За Никсона».
И всё же спустя больше года после выборов, на которых граждане Соединённых Штатов голосовали за прекращение войны во Вьетнаме, она всё ещё продолжалась. Первый мораторий имел место месяцем ранее, 15 октября 1969 года23, за два дня до того, как статья обо мне появилась в «Фениксе». Никто не просил меня поехать в Вашингтон и присоединиться к демонстрации, – я и не поехал. И вот на подходе был новый мораторий – обещающий быть ещё более значимым и весомым, – который должен был вступить в силу всего через несколько дней.
Мы с Пэм сидели в её комнате, наблюдая как две гуппи, которых она только что купила, изучают свой новый дом. Из фонографа доносился голос Лауры Ниро: «Билл, я очень тебя люблю. И всегда буду любить». В дверь постучали и внутрь просунулась девичья голова.
– Привет! Можно войти? – спросила девушка. Я узнал её по классу истории.
– Привет. Конечно, – ответила Пэм. – Иди посмотри на рыбку! – Пэм была в восхищении, будто первый раз в жизни увидела рыбу. Мне нравилась в ней эта детскость.
– Как её зовут? – шёпотом спросил я у Пэм.
– Пэт, – достаточно громко ответила она. Я почувствовал, что краснею. Пэт посмотрела на меня и рассмеялась.
– Извини, – сказал я. – Я должен был запомнить.
– Ничего страшного. – Она снова рассмеялась. – Слушайте, я зашла сказать, что мы взяли на прокат два автобуса и пятнадцатого собираемся поехать в Вашингтон. Я записываю людей. Вам это интересно?
– Конечно! – мгновенно ответила Пэм, сжимая мою руку. – Поехали, Билл. Это будет весело.
Я постарался не вздрогнуть, когда мой желудок сжался в узел.
– Блин, ну я не знаю, – медленно произнёс я. – Вообще-то не думаю, что смогу. Мне тут много всего нужно сделать.
– Да ладно тебе, – возразила Пэм. – Ты только что сдал промежуточные экзамены. Какие ещё дела у тебя на этой неделе?
– Это важно, Билл, – добавила Пэт. – Важен каждый голос. Мы должны заставить их слушать.
– Я знаю, что это важно, – сказал я, стараясь сохранить спокойствие. – Дело не в этом. Просто я действительно загружен. Мне нужно осилить двести страниц «Образования Европы» для Смита…
– И мне тоже, – перебила Пэт. – Но я еду.
– Ну, да, но ты не знаешь, как я читаю, – возразил я. Я чувствовал себя крайне неуютно. Я хотел, чтобы Пэт ушла, но знал, что она не уйдёт. – Я читаю медленно – в смысле очень медленно. Ты помнишь первое задание, которое нам задал Смит? Помнишь, что он сказал мне? Я читал всю ночь, и на первый же его вопрос не знал ответа. «Что ж, мистер Эрхарт, самое меньшее, что вы могли сделать, это прочитать». Господи, я чувствовал себя ничтожеством, тупым ничтожеством. И ни за что не хочу, чтобы это повторилось.
– Но ты можешь читать в автобусе, – ответила Пэт. Она совершенно не старалась скрыть своё нетерпение. – У тебя будет шесть часов.
– Я не могу читать в машине или в автобусе – меня укачивает. – Это была неправда.
– Но это важно! – почти выкрикнула Пэт, её лицо исказилось, руки взмыли вверх в мольбе.
Откуда, чёрт возьми, этим детям знать, что важно? Детям богатых, влиятельных и привилегированных родителей? Отец Пэм был адвокатом, отец Майка – тоже, у Барта отец был врачом, отец Дэниела был химиком-технологом, отец парня в соседней со мной комнате – профессором Гарварда. Что такого сделали эти дети, дающее им понимание определять, что важно, а что нет? Выносить суждения о детях заводских рабочих, фермеров и сталеваров? Получали они когда-нибудь то, что не подносилось им на блюдечке? Кому нужно образование? Давайте поедем в Вашингтон и поиграемся, пока дети необразованных погибают за наше право сказать: образование – не важно, лучше поиграем во взрослых. Что они вообще знают о плохом и хорошем?
– Послушай, Пэт, – резко сказал я. – Ты извини, но учёба тоже важна. Я три года ждал шанса попасть сюда. Поеду я в Вашингтон или нет – это не скажется на исходе войны. Но скажется на том, насколько хорошо я буду держать оборону перед Бернардом Смитом. У меня правда сейчас нет на это время. – Мне было тошно. Я хотел врезать ей. Она заставила меня почувствовать себя ничтожеством.
– Что ж, ладно, если ты так считаешь, – сказала Пэт ледяным и отстранённым голосом. – Пэм?
Пэм посмотрела на меня, то ли с неодобрением, то ли ища