Дома оставались жёны. Книга первая - Тамара Ивановна Леонова
Когда последние, сани скрылись за холмом, кто-то сказал: — Ну, вот и хорошо! — И все почувствовали, что действительно хорошо: радостно сознание выполненного долга.
Поздний вечер. А может быть, и на ночь уже перевалило? Кто его знает… Темно почти во всех окошках. Спят люди. После лунных ночей настали темные и непроглядные. Тянется и тянется длинная декабрьская ночь. Густая темень поглотила деревню. Будто и деревни нет совсем, только кое-где повисли в черной пустоте светящиеся окошки. Вот одно такое светится в избе у Андрохиной. Приспустила Матрена лампу, расправила на столе смятый листок — мужнино письмо, подперла щеку рукой и шепчет, перечитывает уже в который раз. В горнице тихо, все спят. Шурка на печи посапывает, ворочается и иногда смеется булькающим сонным смехом.
На дворе крепчает мороз, и все больше и больше просачивается холод в натопленную избу. Подтаявшее за день окошко обрастает белым мохом… Матрена не чувствует холода, так ушла она вся в письмо и мысленный разговор с Петром. Медленно шевелит она губами, вчитываясь в каждое слово.
«…А все ж чудно мне, как это ты за бригадира. Только что правда у вас одни бабы и, стало быть, над ними и бабский бригадир должон быть… Только раз уж стала, то не сомневайся и держись крепко…»
Еще как чудно! Сама только-только привыкать стала Матрена, скупо усмехаясь, вглядывается в строчки письма и видит за ними добродушную улыбку Петра.
И уж, наверно, похвалился перед товарищами: «Баба моя — бригадиром!» — как, бывало, хвалился перед гостями: «Пирог-то, а? Мастерица!»
До войны Петр работал заведующим фермой, и Матрена сердилась иногда, что с ним никак нельзя завести домашний разговор — вечно он в хлопотах о своей ферме.
— Нам бы полы покрасить, Петя? Все красят, а мы…
— Покрасим! — бодро обещал он. — Почему же не покрасить? — Обнимал ее за плечи и уже спешил куда-то со своей мыслью — никак не о полах… Хоть сердись, хоть смейся. Матрена тоже работала в колхозе, но мысли ее всегда были о доме: нужно было собрать яиц и выменять их на гусиные, гусыню попросить у старухи Авдотьи; набрать сатину и выстегать одеяло… Мысли о колхозной работе обрывались вместе с последним ударом сапки в конце рабочего дня, а свои, домашние, всегда были тут, и было ей странно, как это Петр так мало думает о доме.
Теперь она поняла постоянную заботу Петра. Мысли о работе тянулись за ней в избу и часто приходилось додумывать их, уже лежа в постели.
«Завтра, должно, закончим протравку пшеницы и можно будет звено Ефросиньи послать возить сено… Не забыли ли мерина сводить к ветфельшеру?..»
А утром замечала, что картошка в подполье вся утыкана толстыми, белыми ростками, ахала и тут же давала себе слово на другой день перебрать. И опять забывала.
Теперь ее домашнее хозяйство поместилось где-то в хвосте большого бригадного хозяйства. Со дня на день собиралась она привезти дров и, наконец, однажды утром побежала к соседке за парой поленьев, так как нечем было растопить печку.
«…А что ты спрашивала, как лучше бороновать, то это, какая земля, а всего лучше волокушей или гвоздевкой без бороны…»
Вот и я толковала Мошкову, что лучше, мол, волокушей…
«…За того немца что я тебе писал, вышла мне благодарность, потому как он оказался важным офицером и документы при нем важные были…»
«…Мотя, я все думаю об тебе, как тебе тяжело самой и всякую мужскую работу, все сполняешь сама…»
«…а ночь придет и обнять некому, пожалеть…»
Матрена улыбается смущенно и ласково и дальше уже читает, укоризненно и любовно покачивая головой. «И ведь чего пишет!.. Ровно молоденький…»
Ах Петя, Петя! Она вздыхает и вся как-то оседает, безвольно уронив руки на стол, и сидит так долго, уставив глаза а одну точку. Любит она Петра, ох, любит… Да и он… Что говорить! Крепкая любовь связала их, настоящая. Ну, а в молодости почудили… Вспомнить — так и смех, и горе. Оба упрямые да недоверчивые. А глаза молодые — глупые, ревнивые, муху увидят — с вола покажется. Так чуть и не разминулись, любя друг друга. Бывало, еще люди подшутят, особенно молодежь. Одна такая шутка на два года их развела.
Шел Петр вечером домой, а девки сговорились, подослали одну, самую бойкую, Верочку. Та вперед его забежала да будто вдруг плохо ей стало, покачнулась, охнула и стала на землю валиться. Петр тут же подскочил, обнял ее, в лицо заглянул, а та прижалась к нему и голову на плечо положила. Так и пошли они. Подруги стоят поодаль, смехом давятся, высмотрели уж заранее, что Матрена в улицу заворачивает. Она вышла, глянула только, выпрямилась вся, будто изнутри ее что-то толкнуло и, не сбившись даже с шагу, прошла мимо с деревянным, незнакомым лицом.
Через некоторое время пришел Петр, стукнул в окошко, позвал. Не ответила и на окошко не оглянулась даже. На улице остановил — прошла мимо. Посмотрел Петр на ее лицо чужое, неприветливое, и решил по-своему: «Невелика твоя любовь, если столько времени отворачиваешься из-за нивесть какого пустяка». И сам отвернулся. Сгоряча ушел в другой колхоз.
Так и прожили они два года врозь, ни он ей, ни она ему никакой весточки не подавали. Матрена, ждала, может, кто из ручьевских хоть привет передаст от Петра. Никто не передал. Петр того же ждал из Михайловского. Не дождался. Месяц прошел — вечностью показался. А оба — ни с места. Другой минул, третий на исходе… Надо же было сойтись таким характерам!
Потом уже признавались, что не гордость вязала, а страх: «Ну, как закрылось навсегда сердце другого?»
— Да мне бы только шепнул кто, что любишь попрежнему, бегом бы прибежал! — говорил Петр.
А кому шепнуть, когда Матрена никому своих дум не поверила. И Петр такой же. С товарищами и пошутит, и о жизни поговорит, а о Матрене — ни слова. Дорого дались им эти два года. Матрена похудела и смех потеряла. Как ушел Петр, во всем Михайловском не осталось уголочка, где бы можно было легко, без боли дышать.
Встретились они, — и сейчас сердце падает, как вспомнишь, — весной, когда Петр пришел-таки в деревню проведать тяжело больного отца.
Смеркалось, когда Матрена вышла к речке встретить корову с пастбища.