Мера пресечения - Владимир Анатольевич Добровольский
Он машинально взял учебник с полочки, задачник, у Димы под рукой; на каждую задачку был ответ.
Кем-то где-то писалось, наверное, или говорилось, что в жизни готовых ответов нет — не все благополучно сходится с ответом, и он подхватил эту расхожую сентенцию: она оправдывала его душевное смятение.
Подъехали к светофору, постояли, зажегся зеленый, рванули вперед, объезжая замешкавшихся; и через два светофора, перед третьим, внезапно подумалось, что все-таки есть ответ. Чтобы сошлось с ответом, нужно было сломить неправду правдой — это так громко, в пышном облачении, отозвались сегодняшние словесные перепалки.
Нужно было все рассказать как есть, не страшась потерь, и этой жестокой местью добыть себе свободу.
15
В ту осень он ездил с заводской бригадой в подшефный колхоз, а когда вернулся, начальник цеха сказал ему между прочим:
— Что-то ты какой-то квелый, Частухин. На сельском, кажется, воздухе, но по тебе не видно.
По нему было видно, что не с курорта, он там работал, а не прохлаждался; втолковывать это пришлось даже Тане, когда погнала его к врачам. Он сходил в заводской медпункт, где, кстати, числился в штрафном списке систематически уклоняющихся от профилактических осмотров, и таким образом спихнул должок, потому что все равно заставили бы. У кого какой вид и кто румян или бледен, полнеет или худеет — это не интересовало его, и люди, придающие этому значение, были смешны ему. В этом он не сделал исключения даже заводским дружкам, которые, как сговорившись, стали приставать к нему с ахами и охами по поводу его бледности.
В медпункте он долго не мытарился: завели на него учетную карточку, спросили, на что жалуется, а он ни на что не жаловался, и выписали направление в поликлинику для анализов. Туда идти — это уж наверняка мытариться, и он не пошел: конец квартала, конец года, в цехе работы невпроворот, на Танины ультиматумы дал слово, что пойдет, как только разгрузится.
Между тем была поздняя осень, желтые листья мокли в лужах, Атлантика не скупилась на циклоны, не прояснялось по неделям, моросило, к сердечникам вызывали «скорую», у стариков ломило кости, и он, молодой, готов был записаться в их компанию. Как и они, он со вниманием прислушивался к прогнозам синоптиков, сваливал все на погоду и, когда сообщили, что в спор с Атлантикой вступила Арктика, приободрился, ожидая перемен.
Переменилось только то, что в привычной заводской хлопотне он стал позорно отставать от прочих, бегущих к финишу с запасом сил, и это была не та здоровая усталость, какую испытывал прежде, а что-то другое, беспомощное, отвратительное: поташнивало временами, давило то справа, то слева, тяжелела то печень, то селезенка — это он вычитал уже: что где и по каким причинам.
Внушили-таки либо накликали; замешана была, конечно, психика; стал нажимать на психику, и как рукой сняло: ни тошноты, ни ломоты в костях, ни этой самой тяжести.
Он, можно сказать, ожил, расхрабрился, забросил медицинскую литературу, опять бежал наравне со всеми, и что там дуло, откуда — из Арктики или с Атлантики, — его не касалось.
По-прежнему спрашивали, как он себя чувствует, проявляли душевность, он злился, потому что такую душевность проявляют, когда человек болен, а он был здоров, ничего не болело, и только ослаб, как после болезни.
Располагая уже некоторым опытом, он все время надеялся, что это пройдет, но не проходило, не становилось ни лучше, ни хуже — пора бы привыкнуть. Мешало, однако, ощущение чего-то ненормального вокруг.
Ходили с Таней в кино, держались трогательно за руки, пока шел сеанс, и возвращались по снежным, голубоватым от ночного электричества улицам, но это было не так, как прежде: и снег, и уличные фонари, и льдистое серебро деревьев — все было декорацией. Ездили за город с лыжами, с припасами на два выходных, с Таниными подругами, ездили традиционно — в прошлом году тоже, и не раз, но теперь все было не так. Все было не так на заводе, в цехе, дома, с Таней, без Тани, и он не мог понять, отчего все не так.
Исподволь явилось ощущение, словно приехал ненадолго, прописан временно и куда-то навсегда уезжает. Таня торопила его с этими злосчастными анализами, а ему, приезжему, убывающему, исчезающему, жаль было гробить время на такую ерунду.
Под Таниным напором, однако, и скала не устояла бы: он проделал все требуемое от него, но там, в лаборатории, что-то, видно, напутали или утеряли стекляшки с мазками его крови и попросили повторить. У него как раз была плановая ревизия автоматической линии в цехе — нельзя отлучаться; и снова Таня насела на него — отлучился, помаялся в очереди, ублаготворил и Таню, и медиков.
А что они нашли, какую формулу вывели, то велено было им, видимо, держать в секрете — так он понял. Выписали ему направление в клинику, известную тем, что, если туда лечь, навряд ли оттуда выйдешь. Его, правда, не ложиться туда послали, а только проконсультироваться.
Бывало, Таня навязывала ему какое-нибудь чтение, а он упирался — не нравилось с первой страницы, но потом увлекала интрига, невозможно было оторвать.
Так и тут.
Он был уверен, что ничего ему не грозит, — это фокусы медиков, склонных заинтриговать не искушенного в их науке простачка, но интрига была-таки, он наконец добрался до нее, вошел во вкус и хотел поскорее дочитать эту книгу, узнать, что будет дальше.
Книга принадлежала ему одному, для Тани была запретна, не соответствовала складу ее ума и слишком активной натуре, отличавшейся повышенной впечатлительностью. А он был спокоен и не собирался извлекать из этой книги какие-либо жизненные уроки. Тане, потребовавшей от него подробного отчета, он сказал, что подробностями не располагает, записан на прием к терапевту, а про клинику, пользующуюся мрачной известностью, ничего, разумеется, не сказал. Книга доверена была ему — без права передачи, на неопределенный срок, и никто не подгонял его, он сам гнал вовсю, листал страницы, заглядывал вперед — влекла интрига.
Он был спокоен, но как-то необычно оживлен и даже ироничен, когда явился в эту клинику, держался развязно, не прилагая к тому усилий, словно бы непроизвольной целью его прихода было показать здешним жрецам медицинской науки, что он случайно тут, по недоразумению и просит их всерьез его не принимать.
Его, однако, приняли всерьез.
Это сразу убило в нем непринужденность,