Шаровая молния - Виктор Владимирович Ерофеев
Джерон Лениер мыслит общими категориями. Он нашел литературе место вспомогательной формы энциклопедии: автор читает своим голосом неважно что для видеодемонстрации литературных приемов и моральных обязательств. Эта роль мне ой как не понравилась. Я пытался направить наш разговор в сторону новых возможностей литературы и наткнулся на вежливый скептицизм. Когда же я попробовал заговорить о том, что литература в принципе готова к интерактивной соревновательности, Лениер отмахнулся: он не любит романов о виртуальной реальности. Ну да, это все равно что писать романы на тему теории относительности. Дань научной моде.
Но есть, my dear friend[15], и другой ход. Есть литература, которая вбирает в себя теорию относительности, не иллюстрируя ее, даже поплевывая на нее, как условие своего существования.
В сущности, речь идет об исчезновении автора, который всем слишком намозолил глаза. Насколько возможно сделать так, что автор станет одним из читателей своей книги, расставшись с написанным текстом, то есть перевернет представление о субъекте современного письма? Теперь я думал о том, что автор, который способен создать текст с бесконечным количеством интерпретаций, по сути дела, адекватно представляющий собой жизнь, оказывается совсем не в униженном, а, напротив, в соревновательном состоянии с интерактивными видеоискусствами.
Дело не только в том, что мне как писателю жалко расставаться с писательством. Интерактивной компьютерной графике я предлагаю конгениальную интерактивную литературу, они не сожрут друг друга.
Писатель может быть продолжением слова, что он иногда и пытался делать (чем, в сущности, ему и надлежит быть), но в основном безуспешно. Автор же должен уйти. Роли пророка и учителя жизни исчерпаны.
Литература — как старинная мебель: ее можно во время войны сжечь в печке и бить ею своих врагов, но нельзя думать, что это — ее назначение. Антикварная мебель не моральна и не аморальна, она стоит как мебель и стоит. Она создается по своим собственным законам, описать все это очень трудно, хотя, казалось бы, — безделушка… У нас идеи сдвинулись, съехали, как шапка на затылок, — русский литератор приобрел залихватский вид. Я думаю, это цинизм — использовать литературу во внелитературных целях, хотя с этим тоже вроде бы надо мириться… Как со всем тем, что характеризует всеобщую слабость жизни, нерасторможенность ума. Я вовсе не хотел бы (мне это не под силу) убить литературу в ее проповедническом значении. Мне просто кажется, что проповедничество заняло такое место, что оно убивает литературу.
Единственным выходом для продолжения литературы становится создание такого текста, когда он включается в интерактивную связь с читательским сознанием. Читатель сам моделирует смысл текста, исходя из себя и в этом моделировании обнаруживаясь и обнажаясь. Обнажение читателя, когда его восприятие смысла, без авторской поддержки, оказывается главенствующим, есть форма обнаружения онтологических стереотипов.
Растворяясь в собственном тексте, автор предоставляет читателю возможности самому отделить явь от сна и фантазм от реально случившегося. По сути дела, происходит расщепление энергии текста, который лишается своей одномерности и выживает за счет оплодотворения в читательском сознании. Конечно, тексты прошлого тоже, бывало, прочитывались неоднозначно: блоковская поэма «Двенадцать» оказалась за гранью деления на красных и белых, как, впрочем, и первый том «Тихого Дона». Есть старые формы преодоления одномерности.
Литература выживет, если основные этические и эстетические категории будут вобраны в текст в качестве виртуальности, то есть никогда не реализующейся, но реальной возможности. Литература выживет, если читатель… Да, но опора на читателя — это утопия. Слабость литературы становится следствием пассивного читательского сознания, поверхностного чтения, чтения для удовольствия, развлекательности. Белый жаловался на то, что современные ему читатели предпочитают читать Гегеля не в подлиннике, а в переводе. Поколением позже Пастернак жаловался Белому, что его французский похож на волапюк. Сейчас поглупение читателя становится похожим на потепление климата на Земле — явлением необратимым и неуправляемым. Оно не связано ни с советской властью, ни с рыночной экономикой — оно напрямую связано с тем, что объединяет Россию и Америку, — торжеством массового, сознания, предсказанного Ортегой. Меньшее из всех социальных зол, демократия, как показывает американский опыт, оказалась враждебной культуре, и в первую очередь литературе. Это оглупение будет продолжаться и впредь, именно оно определит облик человека будущего, потребителя и наслажденца, кастрированного демократическим устройством.
«Хотя проза, несомненно, проживет в какой-либо форме больше, чем кто-либо из ныне населяющих эту планету, тем не менее как центральный элемент нашей культуры среднего класса проза есть дело прошлого, особенно серьезная проза», — вот дословный лозунг американской прессы.
Угроза роману исходит от развития высокой технологии в условиях тотальной глупости.
Вряд ли литераторы должны уходить в читателей, как народники шли в народ. Читатели должны плясать и пьянеть от чтения, а не дохнуть от скуки. Но для того, чтобы пьянеть от чтения, надо сосредоточиться, а они, суки, не сосредотачиваются. Они распустились. Литературе фатально не хватает энергетийности. Пушкин — наши все четыре «Битлз». Один Пушкин равнялся целой рок-группе. А теперь четыре поэта равны в лучшем случае одному «битлу». Выходит, шестнадцать поэтов равны исполнителям «Yesterday». Но кому, спрашивается, нужны шестнадцать дохлых поэтов?
Остывание литературы происходит у меня на глазах. Само слово «литература» начинает звучать одиозно. Еще только что, буквально вчера, писатели подписывали свои книжки по всей Европе — кому теперь нужны их подписи, Джерон? Ты прав, они никому не нужны. Кому нужны их рассуждения о политике, как правило, малоудачные и подписи под политическими письмами? Какая девушка спросит их, выходить ли ей замуж или нет? Мне нужен в литературе автомат «Узи», а не допотопная винтовка-трехлинейка. Конечно, писатели ни о чем не договорятся. Их прикончат по одному, и в основном, за редким исключением, писатели — довольно противное зрелище, мне выпало счастье видеть их в большом количестве, я получал от них удовольствие, и мне их не особенно жалко. Но остывание литературы, ее энтропия меня огорчает, Джерон. Уж даже не знаю, как сказать. Я всегда был уверен в том, что литература — дело факультативное. Но когда она стала менее, чем факультативна, я забеспокоился. Мне стало не по себе. А как же Шекспир? Это тебе не бандит с кулаками, не мастурбация в потемках. Я даже приехал в Лос-Анджелес посмотреть на могильщика литературы. Ты, Джерон, большая сволочь. Мне даже захотелось сказать в защиту литературы несколько хороших, теплых слов. Ну, например: «Слово — это же все-таки связь с Богом, а что такое твоя интермедиа? Литература не совсем получилась как проект, я не спорю, я именно