Шаровая молния - Виктор Владимирович Ерофеев
Эта так называемая «мохнатка» и оказалась теперь единственной серьезной телесной валютой для покупки успеха (ни грудь, ни ноги, ни голова больше не котируются), и сама Елинек — не исключение. Другое дело, что здесь надо действовать осторожно и продавать «мохнатку» так, чтобы нашлись не просто массовые читатели, не отличающие собственную похоть от la joie de lire[12], но и подлинные эстеты-ценители.
Однако неплохо продается и революция, и если мой парижский приятель, бывший друг советских диссидентов, вынужден в свои 50 лет читать своим придуркам-студентам лекции о романе Максима Горького «Мать» с учетом, что это их любимое произведение, то значит, наверное, лучше всего ввести революцию, как член, в «мохнатку», что хоть и общее место, но таков рынок.
Конечно, уже с самого начала это совокупление у Елинек не получилось, хотя я терпеливо ждал, что роман «Любовницы» перерастет по ходу текста в роман «Мать», и какой-нибудь лесоруб не только расстегнет свои штаны, но и поднимет красное знамя, организует забастовочное движение, завалит дороги стволами спиленных деревьев и забросает полицейских пустыми бутылками из-под пива. Там даже есть сладкая гимназистка Сузи, как будто из русского романа начала XX века, которая мечтает поехать куда-нибудь туда, где есть голодные, и накормить их булками и своей «мохнаткой», но — время упущено, социалистические идеалы, как подол, забрызганы реалиями Восточного блока, из которого текут только гной да тоска, олицетворявшиеся на секунду в коллективно-расплывчатом образе работниц-иммигранток. Впрочем, то, что революционный фермент бродит в Елинек не хуже, чем в Сузи, было настолько очевидно, что я прочел «Любовниц» как социальный роман, с которым случилось женское горе — выкидыш. При всем авторском желании сохранить революцию, она выпала из романа по причине того, что не нашла там своего физиологического места, не смогла укрепиться, в результате чего осталось впечатление авторской фрустрации, которую Елинек постаралась разогнать неброскими красотами стиля, выданных читателю ровно на рыночную стоимость книги, о чем и было сказано умным автором с циничной дерзостью рыночной торговки для обольщения вышеуказанных connaisseurs.[13]
Увидеть же все остальное мне помешали исторические обстоятельства. В Москве Елинек никому неизвестна и скорее всего не будет известна и впредь. Моя охота за ее предполагаемыми текстами на русском языке проистекала в особом жанре. Я позвонил в Главный Каталог России по иностранной литературе, где ее имя не значилось среди книг, но зато мне предложили десяток чешских авторов разных времен с той же фамилией на чешском языке и даже настаивали, чтобы я с ними ознакомился. Неловко отказавшись, я отправился в толстый, с большими советскими традициями, журнал «Иностранная литература». Местные эрудиты, спасибо им, имя вспомнили, но сознались, что печатать ее отказались. А кто печатал? Тогда позвонили одной их редакторше, известной своими изысканиями в черной магии, — и та продемонстрировала свое искусство. Она сказала, что роман Елинек случайно находится в ее рабочем столе. Когда мы открыли стол и нашли роман, моя вера в черную магию утвердилась настолько, что я не знал, реальна ли эта книга или же просто следствие ее чар, сложивших текст по собственному желанию. Так что, строго говоря, несмотря на то, что в книге есть выходные данные, свидетельствующие, что она напечатана в Петербурге в 1996 году, я не берусь утверждать, что прочел настоящую Елинек, тем более, что там петитом загадочно сказано: «Тираж без объявления» — то есть, может быть, и один экземпляр. Вот почему, когда поклонница черной магии сама позвонила мне домой и попросила упомянуть, если я буду что-то писать, имя переводчика, я из суеверия немедленно подчинился и — объявляю: Александр Белобратов. Кроме того, добавила она, русский текст «Пианистки» (см. замечательный фильм по этому роману) также находится в ее столе, правда, это только начало и, естественно, в рукописи — но я по осторожности отказался снова лезть в ее стол. Мало ли что там еще можно найти.
Пушкин и рок-н-ролл
Если раньше кризис романа определялся представлением об исчерпанности его форм, то теперь при отчетливом представлении о том, что роман еще далеко не исчерпан, кризис литературы обусловлен падением к ней интереса, утратой ее привлекательности.»
И.Сталин «Марксизм и вопросы языкознания»
«Ван Гог доступен каждому идиоту. Эгон Шиле висит повсеместно на стенах студенческих общежитий от Вены до Сан-Франциско. Стравинский — законодатель. Если ИЗО и музыка нашли свой язык, состоялись как самостоятельные дискурсы и самовыразились настолько, что коснулись собственного дна, то роман не нашел самого себя. По-прежнему это чтиво. Роман ничем не отличается от письма к маме с Южного берега Крыма. Всё — то же. Все курортники — писатели. По крайней мере дважды на протяжении XX века литература поднимала мятеж. Ей тоже хотелось обрести собственный дискурс, автономный и самодостаточный. В России был «серебряный век», кончившийся абортом. Сейчас кончается таким же абортом российский постмодерн. Революционные попытки необратимого преобразования романа так и остались разрозненными попытками. «Джойс» как литературная валюта Запада тоже девальвирован. Тон задает банальный вариант психологической écriture.[14] Он навяз в зубах, но именно он диктует правила литературной игры mainstream'а. Неудавшиеся революции порождают реакцию. Литература наказана за утраченную энергию. Наказание переходит в высшую меру ее ликвидации. Опять начинается письмо к маме. Но на этот раз письмо не будет дописано. Литература подохнет под забором от нехватки энергии. Прощай, мама!
Жанр романа до сих пор разработан