Сын часовщика - Марко Бальцано
Три
Мой отец учил быть аккуратнее с людьми на улицах. Триест наполнился народом, от которого добра не жди: охотники за удачей, растерянные демобилизованные солдаты, все злые и голодные.
В те дни я стал шататься по центру с Пьеро Тонетти, самым опасным парнем в нашей гимназии: он голыми руками чуть не задушил своего соседа по парте из-за обычной насмешки. В младшей школе я держался сам по себе, и ему, к счастью, никогда не приходило в голову приставать к изгою вроде меня. В то же время Тонетти был из тех, на кого можно положиться.
– Они чернорубашечники, как и я, – сказал он однажды вечером, представляя меня своим друзьям и угощая всю компанию выпивкой.
Отец уже давно брал его с собой на собрания ветеранов ардити[9] и националистов, которые с жаром обсуждали Фиуме[10], Д'Аннунцио[11], родину и точили зуб на рабочих, профсоюзы, хорватов и словенцев, которых в городе становилось все больше и которые перестали довольствоваться ролью рыбаков и крестьян. «Славяшки, которых надо выпереть из страны или поставить на место дубинками!» Он был не единственным, кто так думал, – их было много. Порой подобные речи можно было услышать даже от стариков, выросших при Габсбургах, но никто не проявлял такой ненависти, как фашисты. Славяне иногда слышали оскорбления на улицах, но обычно не поддавались на провокации. Выражение их лиц говорило: Триест принадлежит и нам тоже.
Однажды вечером Тонетти взял меня с собой на одно из таких собраний, в закоулочек Старого города. В том дымном подвале все орали и стучали кулаками по столу. Я сидел и молча пил красное. На фоне моего отца эти люди казались неотесанными и грубыми. Когда один спросил, пришел ли я, чтобы присоединиться к ним, я кивнул. Тогда он придвинул стул и начал объяснять, что отряды Венеции-Джулии – самые многочисленные в Италии и готовы к героическим свершениям, которые впечатлят самого Муссолини.
– Мы устроим такое, что город это запомнит навсегда! – заключил он, опрокидывая очередную рюмку граппы, будто принимая лекарство.
Я поправил воротник рубашки:
– Я, конечно, с вами, но и вы должны мне помочь.
– Мы никому ничего не должны, – резко вставил старик.
– Я ищу свою мать. Я никогда ее не знал, даже не уверен, итальянка ли она.
– По твоей роже не скажешь, что она итальянка, – усмехнулся старик.
– Поможешь нам – и мы поможем тебе, – оборвал первый.
– Вы ее найдете? – вырвалось у меня с детским энтузиазмом, прежде чем я успел прикусить язык.
– Конечно! Мы же не социалисты!
И все заржали.
Мы продолжили разговор на улице – внизу было нечем дышать. В воздухе пахло дождем, и я жадно вдыхал его. Я подыгрывал их ненависти к большевизму, профсоюзам, крестьянам Эмилии и, конечно, славяшкам, которые должны вернуться в норы, откуда они выползли. С тех пор как я вбил себе в голову, что она словенка, я больше не мог выговорить это слово.
Тонетти потрепал меня по плечу, будто пытаясь стряхнуть с меня все тревоги.
– Ты нашел своих братьев, ты должен радоваться.
Внезапно поднялся ветер, который сдувал даже луну, высоко стоявшую над морем. Я остановился, глядя на застывший над волнами город. Как величествен Триест, широко распахнутый перед Адриатикой.
Выкурив пару сигарет, я отправился домой. Я представлял, как сижу с ней за столиком в кафе, а она не может оторвать от меня глаз, и кофе стынет.
– Я закажу тебе еще, мама.
Без Теллы в доме стояла тоскливая тишина. Пока она была жива, комнаты наполнялись звуками ее шагов и напевов вполголоса. Я помню, как она облокачивалась на подоконник и выглядывала из окна, болтая с прохожими, или как возилась с канарейкой в клетке.
– Ты что, разговариваешь сама с собой?
– Проще обменяться парой слов с этой зверушкой, чем с часовщиком, – отвечала она, сдерживая смех.
И в доме всегда стоял приятный запах еды, а пол она натирала до блеска, стоя на коленях. Она была неутомима: рано утром вывешивала одеяла и подушки у окна, чистила стаканы уксусом, чтобы они блестели, натирала витрину с часами и рамки для фотографий. К завтраку все вокруг уже сверкало, и аромат кофе с молоком смешивался с холодным воздухом, врывавшимся с улицы. Работа избавляла Теллу от тоски.
Уже через пару дней после похорон отец превратил дом в мастерскую. В воздухе стоял затхлый запах, и казалось, будто мы живем в музее. Трогать было ничего нельзя. В чемоданчике он приносил часы, которые нужно починить, и до поздней ночи работал на столешнице швейной машинки, положив наполовину скуренную сигару в мраморную пепельницу. Рядом – стакан красного, разбавленного сельтерской, и тусклая лампа, дававшая больше тени, чем света.
– Ты ослепнешь, если будешь продолжать в таком духе, – сказал я, бросая куртку на стул.
– Где ты был? – спросил он в ответ, продолжая прикреплять браслет к хронометру.
– Гулял.
– Иногда люди заходят в мастерскую, даже если не собираются ничего покупать.
– Что ты имеешь в виду?
Он поморщился, не отвлекаясь от работы.
– Ты уже поужинал, папа?
– Хлеб с сыром, больше ничего не хотелось.
Я встал рядом с ним. Он называл инструменты, а я подавал их. Он проговаривал вслух, как починить ту или иную деталь, а я слушал, стараясь запомнить. Он вынул фотографию из крышки карманных часов: двое молодых людей в военной форме. Я представил, что они погибли в боях на Карсте, и эти часы принадлежали убитому горем отцу.
– Полночь, – вдруг сказал он, убирая все вещи в ящик. – Лучше пойдем спать.
Рано или поздно я наберусь смелости. Его молчание и упрямство перестанут меня пугать. Я спрошу его о матери, заставлю все выложить и отвести меня к ней.
Я последовал за ним в спальню. Он лег на сторону жены, рядом с фаянсовым тазом для умывания. Я рухнул рядом, даже не сняв грязной одежды. Мы спали в одной кровати, чего раньше никогда не случалось. Когда за окном забрезжил рассвет, я услышал, как он разговаривает во сне.
Все лето я провел с Тонетти и чернорубашечниками, шатаясь по городу и за его пределами. Нашими мишенями были рабочие и их союзы. План всегда один и тот же: провокация и избиение. В Пулу мы приехали на трех грузовиках – целый взвод. Встали перед дверями Рабочей палаты и в конце концов выломали их. В те годы профсоюзные лидеры только и делали, что объявляли забастовки и собирали народ на площадях. «Мы научим вас родину любить!» – кричали мы им.