Сын часовщика - Марко Бальцано
– Посиди с ней пару часов, мне надо поработать, – бормотал он, не глядя на меня.
Спустя месяц, чтобы не оставлять ее одну, он поставил в гостиной раскладушку, чтоб хотя бы парой слов можно было перекинуться.
В один из тех дней я все и узнал. Я вернулся из школы, и Телла указала мне на бутерброд с гуляшом, который принесла тетка. Я откусил, ожидая, когда она заговорит. Ей приходилось делать глубокие паузы, чтобы отдышаться и закончить фразу.
– Когда ты слышал, что мы ругаемся, это было из-за твоей матери, – сказала она, задыхаясь.
Я продолжил жевать.
– Ты слышал? Ты не мой сын, – прошептала она высохшими губами.
– А чей тогда? – спросил я, перестав жевать.
– Часовщик – твой отец, а женщину эту я никогда не видела и не знаю, кто она.
Это был последний раз, когда я назвал ее мамой. Неважно, что она умирала, – я больше не хотел быть рядом.
– Подожди, Маттиа, – сказала она на следующий день, хватая меня за руку. – Вчера я не хотела отравлять тебе жизнь, но твой отец никогда бы тебе не признался, а скрывать правду казалось мне несправедливым. Я любила тебя так же, как Адриано.
Она умерла, не дожив до пятидесяти. Уверен, проживи Телла дольше, она бы сумела держать меня в узде. Я бы не болтался по улицам, а сидел над книгами до вечера. Возможно, ее строгость направила бы меня другой дорогой, и моя жизнь сложилась бы иначе, но как – я даже представить не могу.
Сейчас я о ней почти ничего не помню. Отдельные фразы вроде: «Придет время, и мы будем сажать цветы в солдатские каски». Или: «Душа – это ящик, в котором хранится то, что другие не должны знать». Не знаю, почему эта фраза врезалась мне в память, – ведь до души мне нет никакого дела.
Два
Я надеялся увидеть брата до того, как закроют ее гроб, но в дверях появился только запыхавшийся почтальон, размахивающий телеграммой: «Не успею приехать вовремя. Скорблю вместе с вами. В моем сердце, как и в вашем, она навсегда останется любящей матерью. Поцелуйте ее за меня. Адриано».
Тем же вечером я сел за письменный стол и написал брату письмо, спросив, знает ли он об «этой женщине». Телла мне все раскрыла, ему больше не нужно притворяться. «Ты обязан мне все рассказать, я имею право знать!» Каждое утро я засовывал руку в почтовый ящик, но ответа от Адриано не было. Когда письмо наконец пришло, оно лишь подтвердило, что да, я сын другой женщины, но он не знал даже ее имени. «Отец всегда отрицал это, и мне строго-настрого запретили говорить».
Я написал ему еще три или четыре письма, но он все время повторял одно и то же. Лишь в одном письме он раскрылся. Сказал, что правильно сделал, что уехал, что не скучает по отцу и матери, потому что никогда не делился с ними своими мечтами и мыслями. И по Триесту он тоже не тосковал. «Америка, Маттиа, совсем не то, что Триест… Америка другая… Америка принадлежит тем, кто здесь родился, и тем, кто сюда приплыл, и никто не смеет считать ее только своей». Но я лишь мельком пробегал эти строки – мне не нужны были никакие его слова, если они не могли раскрыть, кто моя мать. Для меня они были пустяками, которые я забывал уже на следующий день.
С часовщиком же нужно было выбрать подходящий момент: я знал его характер и также знал, что единственный способ – это загнать его в угол. Каждый день я ждал удачного случая выудить у него правду, но месяцы шли, а момент так и не наступал. Он был так закрыт и молчалив, что у меня просто не хватало духу заговорить. Я не понимал, то ли он страдает из-за Теллы, то ли это спектакль, чтобы избежать разговора. Я найду свою мать сам, решил я.
По воскресеньям он таскал меня гулять по городу и, словно я был еще ребенком, покупал мне палочку лакрицы, которую я лениво грыз. Никогда он не рассказывал историй, не шутил. Единственное, что его интересовало, – мои школьные оценки. Когда на улице он слышал незнакомые языки и диалекты или видел чужие лица, он затягивался сигарой, ускорял шаг и прислушивался к разговорам. Потом хватал меня за руку и, натянуто улыбаясь, повторял: «Триест принадлежит всем».
Во время этих прогулок, если только мы не шли к морю, я мечтал лишь об одном – вернуться домой и сидеть во дворе. В своем молчаливом одиночестве я находил удовольствие, только мучая насекомых и животных. Разрезал брюхо ящерицам острым камнем, отрывал мухам крылья, поджигал спичками бабочек.
Пока мы жили нашей однообразной жизнью, отцы и сыновья уходили на фронт, и мы двое считали себя счастливчиками – война лишь слегка задела нас. Он, хромающий на одну ногу после несчастного случая, разумеется, избежал призыва, а я, поскольку школа кое-как работала, мог остаться в городе и помогать ему. Ученикам поручали разные задачи: Эрнесто вместе с другими отличниками курировал переписку между призванными на фронт и их семьями; я, как один из самых крепких, носил раненых. Искалеченные тела не производили на меня впечатления, а стоны не трогали. Они были похожи на хриплые всхлипы ящериц.
В день выпускного экзамена стояла жара, у всех рубашки промокли от пота. У меня – нет. Мой пристальный взгляд и сжатые челюсти не давали одноклассникам шутить надо мной, а учителям – придираться. Лишь один осмелился сделать замечание, но я тут же парировал:
– Эту историю я выучил именно так и сомневаюсь, что понял ее неправильно.
Когда последний ученик вышел с экзамена, мы отправились в тратторию на Сан-Джусто есть прошутто и хлебные ньокки. Пили красное вино кувшинами и граппу – рюмками. Одурманенные солнцем, закинув пиджаки на плечи и закатав рукава рубашек, мы сели на трамвай и доехали до Барколы. Мы плавали все вместе, свалив в кучу на берегу всю нашу одежду. Мы сидели в воде до заката, пока волны не потемнели и не стали слишком большими. Я отошел в сторону и, одеваясь, смотрел, как ребята складывают хворост для костра. Я знал, что больше не увижу их.
С Эрнесто мы тоже расстались у моря. Одним обычным весенним днем. Он рассказывал мне свой сон, когда мы услышали