Репатриация - Эв Герра
Когда я вошла в распахнутые двери церкви, было девять часов.
Какая-то старушка протирала стулья, покашливая и не обращая внимания на толпившихся у часовни туристов. Я не стала проходить вперед, села на лавочку недалеко от дверей и вспомнила фразу из Сэмюэла Беккета. Вот так ирония — найти эту книгу именно сегодня. Я рассмеялась.
Уже убирали свечи после первого богослужения. Два молодых священника с ангельскими лицами унесли церковные подсвечники и крест. Старушка продолжала протирать стулья.
Я сидела, зажав ладони коленями.
Я молилась, прокручивала в голове слова Беккета. Они мне нравились за красоту и точность. Они мне нравились, потому что показывали весь сумбур моего существования.
Протиравшая стулья старушка поцеловала крест, а потом протянула ко мне руки, будто хотела прикоснуться к моему лицу, утешить меня. Я смеялась, и мое лицо заливали слезы, искажал гнев.
Встречаться с ней взглядом мне не хотелось. Я вышла из церкви и решила погрузиться в ту фразу, которая будто предостерегала меня от чего-то. Отныне я собиралась рассчитывать только на себя, не желала больше искать ни утешений, ни прощения. Я твердо вознамерилась избавиться от иллюзий и лжи. Пройдя по Сен-Пале и хлопнув нашей калиткой, я пересекла двор, потом открыла дверь в дом, где теперь никого не было и только записка меня ждала:
«Заедем к тебе завтра. Спасибо, что навела порядок в доме.
Твоя тетя».
В спальне я взяла книгу и перечитала ту фразу.
Я сидела на кровати и пыталась понять, какое пророчество заключалось в этом предложении:
«Моя жизнь, моя жизнь — иногда я говорю о ней как о чем-то уже свершившемся, иногда как о шутке, которая продолжает смешить, но она не то и не другое, ибо она одновременно и свершилась, и продолжается; существует ли в грамматике время, чтобы выразить это?»[12]
Я захлопнула том, отправилась на кухню, вытащила из-под мойки полиэтиленовые пакеты и засунула в них книги. Первым я выбросила Платона, затем Августина; следом отправился Сенека со своими великими рассуждениями о терпении и счастливой жизни, пользоваться которой надо умело, не растрачивая впустую, я это читала, но свою жизнь все равно растрачивала впустую, я читала Беккета и не понимала, что моя собственная жизнь уже кончена, порвана, и причем давно, а я не переставала ее раздирать — то ли из малодушия, то ли от крайней усталости. Я позволила своей жизни разрушиться, позволила лжи, обернувшейся этаким множеством термитов, разъесть ее: я вынесла за дверь все книги, закрыла все ставни и включила ноутбук, чтобы ответить на письма из университета. Я собиралась быть откровенной, сказать, что все бросаю, что не хочу больше лелеять иллюзии. Это я-то преподаватель и поэтесса? Разве карлику дано стать великаном? Как я могла говорить о вселенской истине, взращивать умы, воспитывать души, если моя собственная была искалечена и знала только ложь?
Уважаемая г-жа Мартен-Брижон,
Я прекращаю обучение. Решение это твердое, самое твердое из когда-либо принятых мной. Я больше не буду тратить время понапрасну, не буду по два часа просиживать в библиотеке над переводом Плиния. С такой жизнью покончено. Я из другого мира, не из того, где все свое время проводят за чтением и размышлениями. На это вполне достаточно и часа. Но даже один час — это потеря денег, упущенная выгода, меньшее количество еды в тарелке. Три напрасных года учебы — непомерно много, а пять лет, поверьте, — неприлично много. Хватит иллюзий, мне пора зарабатывать на жизнь, и начинать надо как можно скорее. И дело не только в деньгах. Мир рушится, все в нем теряет смысл: литература привела меня в отчаяние именно тогда, когда я думала, что она может мне помочь, может меня спасти.
У меня умер отец, и я, которая так любила литературу, не нашла ни единого стихотворения, ни единого слова, ни единой фразы, способной меня утешить (можете себе представить?), ни одной строчки, что успокоила бы мне сердце, — напротив, именно она, литература, заставила меня еще больше страдать, так как в ней оказалась правда, которую раньше мне не удавалось уловить, не удавалось прочесть. Можно любить книги, бесконечно о них говорить, разбирая содержание, и при этом не понимать истинного смысла, заключенного в них: когда мы не готовы к восприятию литературы или хотя бы к смелости правды, на которую она претендует, эта правда остается куда большей небылицей, чем полицейский отчет.
В университет я не вернусь, литературу изучать прекращу и преподавателем не буду. Мы больше не увидимся.
Книги, которые имелись у меня с собой, я выбросила.
Всего вам доброго.
В тот день я удалила все письма и решила сделать уборку в гостиной, выбросить старые кастрюли, вытереть пыль с мебели и фоторамок.
На какое-то время я останусь здесь.
Я навела порядок в шкафу и в бабушкиной спальне. Вытащила из-под кровати старые коробки и сложила туда семейные фотоснимки, которые грудились на каминной полке. Все рамки с семейными фотографиями, в том числе с моим отцом, и прозрачные кармашки с вытащенными из них негативами и разбросанными всюду, словно кто-то их смотрел да так и бросил перед отъездом, и тут в конверте с налепленными на него старыми марками я увидела кусочек фотопленки — один снимок.
Чтобы разглядеть его, я вышла в самую освещенную часть гостиной.
Две фигуры: одна впереди, другая позади, и руки второго человека погружены в волосы первого.
Я подняла негатив к окну, пропуская сквозь пленку свет.
Это мои волосы.
Густая шевелюра, в которую отец запускает расческу и руки.
Мы находимся в этой кухне.
Но сколько мне здесь лет? Четырнадцать? Шестнадцать? Я подросшая, но на женщину еще не особо похожа. Начинаю вспоминать: в то утро он зашел меня разбудить, провел рукой по копне моих волос, поцеловал в лоб и в правую щеку, еще холодную, ведь сплю я на левом боку. И я почувствовала на щеке кофейное тепло его губ. Он откинул одеяло, заставив тем самым меня подняться, и надел мне на ноги тапочки. Не открывая глаз, я протянула к отцу руки, упала в его объятия и поцеловала. Он отнес меня к обеденному столу и стал приводить в порядок мои волосы, аккуратно орудуя расческой, чьи зубчики ломались в моих кудряшках. Он придерживал волосы у корней, стараясь не сделать мне больно,