Репатриация - Эв Герра
и отец вырывал ей косы и ногти,
— Здесь все мое, здесь все куплено на мои деньги.
— Я ухожу, Джованни, я бросаю тебя и забираю ребенка.
— Только вздумай, только попробуй забрать мою дочь, коснись ее хоть раз, — и ты увидишь, что с тобой будет. Я натравлю на твою задницу полицию, посольство, если попробуешь дотронуться до моего ребенка; она француженка, моя дочь — француженка; это мой ребенок, ты не имеешь права ее забирать.
и мама полетела на пол, ударившись головой об угол кровати.
— Мама!
— Аннабелла, иди к себе в комнату, — проорал отец.
Между нами выскочил мой пес Бобби.
Когда мама перестала отвечать, отец вышел из спальни, а потом и из дома; он завел автомобиль и заложил вираж, сигналя бежавшему за ним псу.
Я осталась в коридоре.
Рождественские подарки были разбросаны, елка валялась на полу.
Я пошла в комнату, куда уже вернулся пес и теперь вилял хвостом рядом с мамой, которая по-прежнему не двигалась,
— Мама? Мама?
я обошла вокруг нее, вокруг ее окровавленной головы,
— Мама, если ты не проснешься, я тебя накажу, поняла? Мама, просыпайся сейчас же!
пес лизал ей лицо.
— Мама, я больше не буду тебе помогать на кухне; мама, я больше не буду ничего делать для тебя; мама, просыпайся, или я все расскажу папе, когда он вернется, я скажу, что ты плохо себя ведешь, мне приходится все повторять; ну, мама, послушайся же меня! Проснись, прошу тебя, проснись сейчас же, мама! Думаешь, что я тебя пожалею, если ты притворишься мертвой? Нет! За кого ты себя принимаешь, мама? Проснись или я тебя накажу! Мама, надо прибрать в доме, ты никогда не слушаешься!
Я приподняла голову мамы — и ее рука безвольно упала.
Мама очнулась на следующее утро и собрала чемоданы. Но сначала она пришла ко мне в комнату и спросила у Бобби, можно ли ей войти. Ее отекшее, покрытое синяками лицо пугало пса. Я приказала Бобби прекратить лаять на нее, сказала, что все нормально, это мама, и она может войти ко мне в комнату. Я подошла к ней и взяла за руку:
— Я рада, мама, что ты не умерла и нормально себя чувствуешь, что ты проснулась и сможешь привести в порядок дом.
Она взяла мое лицо в свои руки.
— Аннабелла, надо поговорить о твоем папе.
— А где он?
— Не знаю, но мне надо уйти, пока он не вернулся, два-три дня я поживу у Марио. Потом поймаю машину и уеду в город.
— Но почему ты уходишь?
— Хочешь пойти со мной?
Я стояла и молчала. Она продолжала:
— Пойдешь с мамой? Хочешь со мной?
— Нет, я останусь с папой, и ты тоже останешься с папой. Что ты будешь делать у Марио? Почему ты уходишь? Почему ты постоянно делаешь глупости? Папа снова будет кричать на тебя, папа снова рассердится.
— Я побуду у Марио максимум два дня, потом уеду.
— Но куда ты уедешь?
— Жить с папой стало слишком сложно.
— Ты нас больше не любишь? И на что ты будешь жить? У тебя же нет денег.
— Знаю, папу ты всегда любила больше, чем меня. Я знаю это, Аннабелла. Я же никого не люблю так сильно, как тебя. Помни об этом всегда.
— Но если ты меня любишь, останься здесь. Останься со мной и папой, мама, пожалуйста!
Я крепко держала ее обеими руками.
— С папой я больше оставаться не могу, Аннабелла. Это еще одна вещь, которую ты должна понять. Я ухожу.
— Тогда я останусь с папой, раз ты уходишь.
Это было раньше, до той страшной ссоры, до того, как мама упрекнула меня, что отца я люблю больше, чем ее, до того, как небо рухнуло на землю; это было раньше, когда мы жили, постоянно смеясь: отец пронес нас одну за другой по коридору, закинув на плечо, и сбросил на «кровать узников».
Мама оказалась рядом со мной после того, как место, где она таилась — за шторкой в ванной комнате, — было раскрыто,
и теперь, улыбаясь, целовала меня,
в те времена мы постоянно забавлялись, играли в прятки, млели под лучами солнца, лежа у окна: мама и запах масла карите на моих руках — это было обычное воскресенье, послеобеденные часы.
Когда я просыпалась, мама просовывала руки под одеяла, которые появлялись у нас на кроватях в сезон дождей, отрывала меня от подушки и от запаха пса, я наваливалась ей на плечо, прижималась к щеке, прохладной, как оконное стекло поутру, и мама гладила меня по голове.
Это было обычное воскресенье: я склонялась над кружкой какао, отгоняя змеившийся из нее дымок и падающие мне на лицо кудряшки.
Стрелки настенных часов показывали восемь утра, слышалось, как нож гладил кусочек подсушенного хлеба — это мама намазывала масло на тост, который влетал мне рот: самолетиком он взмывал над тарелкой, со звуком крутящегося пропеллера и работающего мотора проносился над приборами и приземлялся под моим носом.
После завтрака я вспоминала о своей игре: с крошками на лице, в перепачканной пижаме, с плюшевым слоником в руках я забиралась на стол и оттуда
— Готова? Раз, два…
падала в мамины объятия, она ловила меня на лету, передо мной все начинало кружиться; и ее улыбка лучилась светом, плыла на фоне мебели, стен, окон и никак не гасла: эти мгновения длились и длились.
Это было обычное воскресенье, после завтрака: мамина улыбка, ее зубки-жемчужинки, широко раскрытые глаза, мама подбрасывала меня выше головы, и ее косы, перехваченные нарядным платком, будто врастали в пол.
Она кружила меня над собой, когда я, глядя на ее улыбку, вдруг подумала о том, что собираюсь ей сказать, и