Под Москвой - Евгений Иосифович Габрилович
Короткий зимний день длился бесконечно. В сумерках они добрели до опушки. Судя по солнцу, они шли на северо-запад. Ясный день догорал, с опушки отчетливо была видна деревенька, раскинувшаяся на холме. Кройков посмотрел в бинокль. Немцы!
Дальше итти они уже были не в силах.
— Сегодня замерзнем, — сказал Зинялкин и сел в снег.
За три дня Зинялкин похудел вдвое, постарел, глаза у него ввалились. Он невероятно страдал от голода. Он глотал снег, ел размельченную кору. Кройков боялся, что вот-вот он упадет, и тогда ему, Кройкову, придется тащить за собой обоих. Кройков даже уже решил, каким маневром связать лыжи, чтобы они выдержали этот двойной груз. О себе он не заботился. «Я-то вытяну», — думал он.
Ночью Зинялкин сказал Кройкову:
— Кройков! Как полагаешь? Не выберемся?
— Можем не выбраться, — ответил Кройков.
— А политрук помрет?
— Может помереть… Вполне может.
— Послушай, Кройков, — сказал Зинялкин, — знаешь чего? Давай оставим его тут, а сами пойдем. Ему все равно помирать. А без груза мы выберемся.
— Очумел?
— Нет, верно слово. Подумай!
— Я те подумаю!
Тогда Зинялкин забормотал:
— Да я пошутил! Пошутить нельзя! Вот люди!
«А может, и вправду шутит? — подумал Кройков. Но тон Зинялкина звучал по-иному, чем его обычный шуточный тон. — Нет, не шутит! — решил Кройков. — Ну, дела! Воспитали! Легкого хлеба человек, — злобно размышлял он, — все экскурсии, музыка, подтяжки!.. Вот бы нам его в Сибирь, в плотники, ему бы там показали, где музыка, а где товарищ! Человека бросить! Дела!»
Весь следующий день они из последних сил шли, как им казалось, на восток, таща за собой свой тяжелый груз. Но в сумерках заблудились и к ночи, полузамерзшие, очутились на том самом месте, где и вчера: на опушке, перед деревней, занятой немцам».
Ночью Кройков проснулся от странного шороха. Открыв глаза, он увидел в звездном свете Зинялкина, разрезавшего ножом рубаху.
— Ты что это?
— Ухожу.
— Куда?
— Сам знаю, куда.
Он прикрепил к штыку белое полотнище — разрезанную рубаху — и стал подвязывать лыжи.
— Сдаваться? — спросил Кройков.
— Сдаваться.
— Садись, тебе говорят!
— А ты посади, попробуй! — угрожающе сказал Зинялкин. — Да что дурака ломать! — уже примирительно продолжал он. — Не будь дураком, пойдем вместе!.. Четыре дня ходим, сделали все, что могли. Зря погибать тоже не надо. Нет приказа, чтобы зря погибать.
— Убью! — сказал Кройков.
— Не убьешь! — равнодушно возразил Зинялкин и дружески улыбнулся. — Пойдем, пойдем! Поломался и хватит!
Он приладил наконец лыжи и заскользил по снегу.
— Назад! — крикнул Кройков.
Зинялкин обернулся, плюнул и снова пошел, высоко держа винтовку с белым полотнищем. Тяжелое бешенство охватило Кройкова, та ненависть к предательству, к трусости перед лицом смерти, которую он, сибирский плотник, впитал с колыбельной песней, взрастил и укрепил в далеких глухих лесах, на трудной артельной работе. Кройков приложился и выстрелил. Зинялкин упал. Кройков подполз к нему. Зинялкин был мертв. Кройков вынул у него из кармана документы, чтоб не попались врагу, и отполз обратно. На минуту его охватила жалость к Зинялкину.
«Хорошо танцовал! — подумал он. — И с девками ладно играл. Ну, да ничего не поделаешь! Шкура! «Трусу — первая пуля», — вспомнил он вдруг текст плаката, висевшего в штабе, и сразу почувствовал облегчение.
Немцы, заслышав выстрел, начали бить из пулемета, но затем успокоились. Кройков задремал. Он проснулся от толчка, его разбудил Парфентьев.
— Ну как, Кройков? Конец? — спросил политрук.
— Да, надо быть, конец! — отвечал Кройков.
— Замерзаем?
— Да, надо быть, замерзаем.
— А где Зинялкин?
— На разведку ушел, — нехотя отвечал Кройков.
Парфентьев снова забылся. А Кройков лежал и все думал, думал. Ему казалось, что он думает трезво, легко, в полном сознании, но на самом деле он тоже был в забытьи. То чудился ему лес, то мерещились избы, танки. «Замерзаю», — очнувшись, подумал он. Он увидел Варю, она убегала куда-то, и он никак не мог поспеть за ней. «Я все думаю о тебе, все думаю, думаю!» — говорила она. «Замерзаю! — сообразил он, опять очнувшись. — Не видать теперь Вари. А как бы хорошо с ней поехать домой. Мы с ней одинокие… Только б не затерялась, только б не затерялась!»
Так, замерзая, лежали эти два человека — политрук Парфентьев и боец Кройков. Перед ними расстилалось снежное поле. Оно было невелико, но звезды придавали ему безбрежность. И казалось, что это не малое поле, а большая земля с ее снегами, дорогами, верстовыми столбами, поземками.
— Кройков! — еще раз среди ночи окликнул Парфентьев.
— Я — Кройков.
— Давай попрощаемся?
— Давай попрощаемся.
И они обнялись и крепко поцеловались, как два фронтовых товарища, два коммуниста, которые вместе жили, вместе дрались с врагом и которым вот приходится помирать.
…На рассвете Кройков почувствовал, что его подняли и понесли.
— Куда? — пробормотал он. — А, Милкин! — узнал он, приоткрыв тяжелые, непослушные веки.
Да, то был Милкин и другие бойцы из роты Петра, прошедшей в голове дивизии Доезжаловский лес и неожиданно появившейся глубоко в тылу у немцев, согласно плану, разработанному комдивом Перемитиным и утвержденному командованием N-ской армии.
Глава 11
Лыжный молодежный отряд, в состав которого входили Оля, Варя и Миша, действовал в течение месяца по немецким тылам, нападая на обозы, штабы, захватывая отдельные населенные пункты, истребляя немецкие гарнизоны и поджигая склады. Немцы направили против лыжников значительную группу войск, но каждый раз отряд благополучно уходил от преследования.
Уже на обратном пути, сильно ослабленный потерями, лыжный отряд попал в засаду, был рассеян и распался на отдельные небольшие звенья, которые самостоятельна пробирались к линии фронта.
Одно из таких звеньев состояло всего из трех человек: Варя, Оля и Миша.
Миша попрежнему был влюблен в Олю. Попрежнему улучал каждую свободную минуту, чтобы подойти к ней, перешептаться, и по вечерам писал ей письма, в которых излагал все то, что говорил ей днем.
Но Оля понемногу становилась все холодней и холодней к Мише. Время, проведенное на фронте, совершенно изменило ее. Уже совсем ничего не осталось в ней от той девушки, которая всего полгода назад сдавала экзамены в театральную школу, собирала открытки актеров, плакала в кино, когда герой расставался с героиней, и мечтала о том, чтобы все — и в кино, и в книгах, и в дружбе, и в ссорах, и в любви — было гладко и счастливо кончалось. Она повидала удивительных людей этой войны, сама не раз была на краю гибели, и если плакала теперь, так от действительной боли, если восторгалась чем-нибудь, так тем, чем стоило восторгаться, если