Под Москвой - Евгений Иосифович Габрилович
Нередко где-нибудь на ночлеге, в глухом поселке, он вспоминал про курорт, про олеандры и кипарисы, вспоминал лодки, горы, Надю, ее лицо, ее глаза. И, засветив огонь, в глухую ночь он вынимал из бумажника пожелтевшее Надино письмо и снова и снова перечитывал его, вникая в каждое слово. Ночь шла своим чередом, копошилась за бревенчатой перегородкой корова, дремала кошка в углу, мерцали во тьме кастрюли и сковороды, а Парфентьев читал и перечитывал письмо.
Где-то Надя? Что теперь с ней?
— Бывает! — снова глухо и понимающе откликнулся Кройков. — Дел много у партийного человека, потому и бывает!
Он долго молчал, курил, а потом вдруг оказал:
— Вот и у меня одна на примете.
— Да? Какая же она из себя?
Кройков долго думал.
— Большая, — наконец сказал он. — Да разве теперь ее встретишь? Война.
— Это верно… Война, — проговорил политрук, и оба примолкли.
Вскоре Парфентьев заснул. Теперь бодрствовал один Кройков. Он лежал, курил и думал о Варе. Он окончательно решил, что после войны уедет с ней домой, в Сибирь.
«А согласится ли? — озабоченно думал он. — Да и встретимся ли? Война».
И он все думал о том, как бы не потерять Варю из виду: ведь потерял политрук свою Надю, которую любил, да так и не сказал ей о своей любви.
«Надо бы еще одно письмо написать, — тревожно соображал он. — Куда писать? Она теперь далеко. Нет, напишу, напишу», — твердо решил он.
Едва забрезжил рассвет, Кройков разбудил Зинялкина, они опять привязали Парфентьева к лыжам и отправились в путь. Они шли строго на восток, но, пройдя километров пять по лесу, натолкнулись на лыжный след немецкого патруля и были вынуждены взять влево. Километра через два снова увидели след. Видимо, встревоженный вчерашней перестрелкой, какой-то немецкий отряд петлял рядом, возле них. Парфентьев решил притаиться и обождать. Закусили. Боль в ноге Парфентьева усиливалась с каждым часом, но он молчал.
После отдыха взяли на север. Через час тяжелой ходьбы почти вплотную налетели на трех немецких разведчиков, и только наступившая темнота дала возможность, отстреливаясь, уйти. После этой стычки Парфентьев решил глубже забраться в лес и переждать ночь: ему становилось все хуже и хуже, каждый толчок лыж вызывал непереносимую боль.
Укрылись в лесу за снежный бугор, принялись ужинать. Тут выяснилось, что Зинялкин съел за день весь свой запас продовольствия. Теперь он приставал к Кройкову с просьбами о еде, жалуясь на голод и ссылаясь на фронтовое товарищество. Кройков неохотно дал ему хлеба и банку консервов из своего пайка.
Вообще говоря, Кройков любил Зинялкина. Это был его фронтовой друг, напарник по пулемету. Он любил острый язык Зинялкина, уважал его непринужденность в разговоре с людьми и охотно смеялся его шуткам. Не нравилось, однако, Кройкову то, что Зинялкин и к жизни и к делу относился, как к шутке. Кройков считал, что жизнь есть жизнь, дело есть дело и смеяться тут нечего. В нем жило, всосанное с молоком матери убеждение, что к заботам, к делу нельзя относиться легко.
Зинялкин принадлежал к тому типу людей, которых Кройков называл танцорами, т. е. людей резвых, удачливых в весельи, но с ленцой, легких на перекурку, на чесание затылка, волынистых, несолидных в слове, скучных на работе. Зинялкин был трусоват — Кройков не мог этого не заметить. Но главное заключалось не в этом — на фронте нередко бывает, что и трус преображается. Главное заключалось в какой-то разухабистости Зинялкина, в его веселой безответственности, снисходительном презрении к порядку, к делу, к рангопочитанию, в полной и радостной уверенности в своем превосходстве над всеми. Это был один из тех молодцов, которые воспитаны на легком хлебе, легком заработке, легкой учебе. Зинялкин был одет так же, как и Кройков: шинель, ватник, валенки, шапка, — но, несмотря на это, Кройкову всегда казалось, что Зинялкин в плисовых штанах, в шелковой синей рубахе и в сапогах гармошкой. «Гармонист», — думал о нем Кройков.
Поэтому-то Кройков был недоволен сейчас просьбой Зинялкина и жалобам его на голод. Самая легкость, с какой Зинялкин съел в один день свой «НЗ» — неприкосновенный запас, Кройков считал распущенностью, баловством.
Поужинав консервами и хлебом, Зинялкин тут же заснул. Снова бодрствовали Парфентьев и Кройков. Парфентьеву было худо. У него поднялся сильный жар. Нога болезненно пульсировала, видимо, начиналось нагноение.
«Дело табак! Попался!» — подумал Парфентьев равнодушно, как думает о трудности своего положения тяжко больной человек в большом жару.
Чтобы отвлечься немного от досаждавшей ему боли, он стал разговаривать с Кройковым, напоминая ему, как встретился с ним в грузовике, когда ехал да фронт.
— Волновался я, брат, по правде, — сказал Парфентьев, — человек я штатский, партиец из далекой глубинки, в первый раз на войне. Все на тебя смотрел: вот, мол, фронтовик! Все думал — не справлюсь. А ничего. Как будто не сплоховал… Вот только начальство не очень довольно, — грустно добавил он, вспомнив про свой разговор с Турухиным.
— Начальство, не знаю, как, — ответил из тьмы Кройков, — а бойцы довольны. Такой политрук — как надо! Большевик!
Они долго молчали, глядя на безмятежные звезды. Все эти дни погода стояла довольно теплая, снежная, с резким ветром. Сейчас ветер утих, но стало морозить. Мороз к ночи усиливался. «Замерзнем», — подумал Парфентьев.
— Так вы ту Надю так и не встретили? — спросил вдруг Кройков.
— Не встретил, — удивленно проговорил политрук. Он не сразу понял, о чем идет речь.
— Значит так, затерялась?
— Затерялась.
— И писем больше не получали?
— Не получал.
— Да, это плохо! — сказал Кройков. Он повернулся на спину.
«Как бы Варю не затерять! — снова тревожно подумал он. — Надо письмо написать, обязательно надо. Затеряешь и не найдешь. Ищи тогда по всему свету. Война».
Вскоре Парфентьев лишился сознания и больше уже не приходил в себя. В течение двух следующих дней и ночей Кройков и Зинялкин тщетно пытались пробиться к своим. Всюду бродили фашистские патрули. Кройков, Зинялкин, Парфентьев оказались словно в мешке в этом проклятом лесу. Пайки были съедены, голод давал себя знать, люди едва передвигали ноги. Очень мучил мороз. Маневрируя, они плутали, и надежда на благополучный исход их маленькой экспедиции становилась все призрачней.
На третий день Кройков и Зинялкин совсем ослабели. Очень трудно было с Парфентьевым. Лыжи, на которых он лежал, то и дело развязывались, приходилось опять и опять их налаживать, закреплять.