За тридевять земель - Иван Михайлович Байгулов
— Не пойду! — отрезала Катерина.
— Да не возражай ты сразу, не возражай, — мягко протянул Кузьмич.
— Не пойду! — упрямо повторила Катерина. — Лучше на ферму.
— Ох ты, чертово семя! — не сдержался Кузьмич. — Замучился я с вами. И когда только мужики появятся? Нет у меня для тебя другой работы. И на ферме в настоящий момент ничего нет.
Катерина отказывалась. Но Кузьмич стоял на своем.
На другой день Катерина пошла в соседнюю деревню на почту. Заведующая, седенькая старушонка, обрадовалась, — видно, не было на эту работу охотников, — вручила ей потрепанную сумку, долго говорила о важности почтовой службы и ее, Катерины, обязанностях.
Катерина слушала с пятого на десятое. Она твердо решила за неделю найти себе новую работу. Но как-то незаметно прошел загаданный срок, а потом и другой…
И вот все еще в почтальонках. Второй год пошел. Поначалу, правда, было неловко: здоровущая деваха, а таскает легонькую сумку, в которой и добра-то — три газеты в правление да два десятка писем. А потом ничего, пообвыкла. Видать, пожалел ее Кузьмич, не пустил на ферму. С коровами с утра до ночи проваландаешься, с почтой за полдня управляется. А платят что там, то и тут: сегодня ничего и завтра то же самое. Тощо́й трудодень. С огорода народ кормится. И она так же. День за днем, день за днем и живет потихоньку. Летит время, гляди, и осень скоро. Эко, задумалась опять.
Катерина прибавила шагу.
Она еще утром назначила себе окучить картошку и починить протекавшую крышу. Но солнце неумолимо клонилось к казенному лесу, и Катерина поступилась картошкой.
Залатать крышу Катерина собиралась давно и не однажды, однако каждый раз откладывала топор, боясь неумением своим испортить так трудно добытые доски. Кладкин управился бы с этой работой легко и сноровисто. Да где он? И не докликаться теперь. То ли стыдится чего, то ли жены боится…
Судачили бабы, будто крепко поколотила его жена по навету Дарьи и грозила отлучить от себя. И хоть не было в ней никакой зазывной привлекательности, но угроза, видать, подействовала. Кладкин избегал Катерину, а если случалось ей занести ему письмо, прятался в боковушке.
Осада, слышно, была налажена вскоре не только вокруг Кладкина. Десяток уцелевших на войне мужиков, возвратясь домой, попали в крепкие руки истосковавшихся жен: одни улещали мужей лаской да самогонкой, другие — и таких было больше — действовали криком, но все одинаково склоняли фронтовиков к домоседству.
Мужики слушали своих ревнивых супружниц вполуха, однако скоро присмирели. Вместе с надоедными разговорами навалились на них мирные, но тоже нелегкие заботы о порушенном хозяйстве.
Не сдавался лишь Толянко Перегудов. Каждый вечер он уходил к соседям или в правление колхоза. И тогда жена его выставила караул, определив будто бы в провожатые для веселья старшего семилетнего сына. С той поры Толянко постоянно пребывал под надежным доглядом, как, впрочем, и другие фронтовики. Только и разницы, что охрана у каждой жены-счастливицы была своя и устроена по-своему изобретательно.
Боялись бабы чуть оттаявших взглядов молодых вдовушек и нецелованных в свои сроки девчонок, а больше всех ее, Катерину. Лишь конюховка знала все, что было говорено о ней. Случалось, пересказывали Катерине эти разговоры. Она дивилась нескладности бабьих выдумок и вроде бы тотчас же забывала о них, да не все уходило из памяти: мало-помалу скопилась в сердце неотступная боль. Точит и точит…
Невелик путь от почты до деревни: речку перейти да гору перевалить, а думами Катерина всю округу оббежит. Иной раз занесется и вовсе в дали неоглядные. Но не дает покоя крыша, все думы на нее сворачивают. Кладкина бы. Или Григория.
Григорий был мастер. Починил как-то табуретку, и до сего времени как новехонькая. Одна только и осталась, стоит ровно напоминание. Нет, не идет из ума Григорий. Был бы живой, оборонил бы ее от наговоров и напраслины. Да не судьба. Вот уже четыре года, как пришла похоронная. Нету Григория. А коль схоронен в спешке, и могилка, верно, ничем не обозначена. Разве деревце какое само по себе выросло.
«Эх, Григорий, Григорий, несчастная ты головушка…»
Катерина посмотрела на небо. Солнце заслоняли темные лохматые облака. Правда, оно скоро выпросталось из них, но стояло совсем не там, где хотела застать его Катерина.
— Ох, как неходко я, — вслух укорила себя Катерина, пошла быстрее и, одолев самый крутик горы, легко и бойко спустилась в притрактовый проулок деревни.
По давнему и неизвестно кем установленному правилу Катерина зашла сначала в правление. Она отдала конопатой счетоводке газеты и два больших пакета из района.
Случившийся в правлении Кузьмич схватился за газеты. К началу уборочной он ждал послабления по хлебопоставкам, но желанного постановления, видать, все еще не было: он отложил газеты и опасливо покосился на районные депеши. В них, верно, как и во вчерашних, требовали подтянуть процент по сенозаготовкам и молочной продукции.
Вскрыв пакеты, Кузьмич перелистал бумаги и ударился в крик:
— Опять на бумажный аршин планируют! Да откуда взяться такому молоку! Ладно. Заходи, Катерина, утречком, письмо понесешь. Я им все напишу, все объясню до точки!
По гневной решительности Кузьмича можно было предположить, что сочинит он за ночь грозное послание и переполошит всё районное начальство. Но Катерина знала, что он скоро отойдет, а счетоводка быстрехонько подсчитает центнеры и килограммы, прибавит к каждой цифирке три дневные нормы в надежде, что — дай бог, будет ведренно — и, пока бумага дойдет до начальства, все и на самом деле сойдется на том, что обозначено в колхозном донесении.
Катерина подождала, пока счетоводка, не торопясь, составляла сводку, и только взяв ее, упрятанную в солидный, но — все-таки не в пример районным — тощий конверт, скорым шагом пустилась раздавать письма.
Последний треугольник она занесла бабке Толянки Перегудова. Старуха, близоруко сощурясь, внимательно и со всех сторон исследовала письмо.
— От внучка, видать. Сулился этта-ка на побывку приехать, — радостно сказала она и вдруг лукаво