За тридевять земель - Иван Михайлович Байгулов
В привычной круговерти студенческой жизни я окончательно отрешился от недавнего страха, ждал письма. И через неделю мой не шибко охочий до науки однокурсник встретил меня после лекций на пороге нашей комнаты, но вместо знакомого пожелтевшего конверта с октябрьскими стягами (как-то были куплены конверты по-деревенски — с запасом) молча подал мне уже распечатанную телеграмму.
Мать умерла.
Но из-за чьего-то равнодушия весть эта запоздала. Я никак не успел бы на похороны, и, оттого что уже ничего не мог сделать для матери, меня захлестнула обида и будто повязала незримыми путами: ни закричать, ни заплакать.
Уж и не сказать теперь, когда я скинул оцепенение. По-настоящему я пришел в себя только ночью. Лежа в узенькой кровати, я слушал затихающий гомон в коридоре общежития и перебирал в памяти события своей еще короткой жизни. Мало что произошло в ней без участия матери. Она всегда была рядом со мной. Я помнил ее молодой и красивой, потом с первой проседью в волосах, но сейчас эти воскрешенные из памяти картины то и дело заслоняло недавнее изможденное лицо. Я представлял его как наяву, отчетливо. Было оно спокойное, каким, случалось, видел я это лицо после трудной работы, и вдруг догадался, что, отсылая меня обратно, она уже знала о своей смерти, но не хотела, чтобы видел я ее последний тяжелый час или что-то другое, тайное.
Мне бы в тот раз ослушаться мать! А я не сделал этого. И вот моя покорность обернулась виной.
С этим непроходящим чувством вины я, как никогда трудно, кое-как дотянул до каникул и, вопреки строжайшему приказу собираться на колхозную работу, уехал домой.
Дорога на кладбище петляла вдоль махонького ручеишка, заросла травой, но была хорошо обозначена: по сторонам ее валялись то оброненный бумажный цветок, то пихтовая ветка — той весной не одну сверстницу матери отвезли на кладбище — и по этим, как вешки, приметам, я, не сбиваясь, дошел до погоста.
Помня о смолевых кряжах дяди Капитона, какие видел у него под навесом, я искал осанистый к р е с т. Но там, где покоились тетки и другие близкие родственники, был только один свежий холмик и осенял его тоже свежий, неказистый крестик. Средь добротных четвериков соседних могил выглядел он последней вдовьей отметиной, какую сделал бы не шибко мастерый сердобольный сосед.
Пока я свыкался с этой неожиданностью и пока подгребал к могиле раскатившиеся комья земли, сначала робко, а потом бесповоротно утвердился на не к месту радостной мысли, что живу теперь далеко отсюда, а после окончания института, может быть, окажусь еще дальше от дома и мне — слава богу! — не придется делать домовину дяде Капитону.
ПОЧТАЛЬОНКА
С войны Катерина вернулась налегке. В небольшом трофейном чемодане привезла две пары шелковых чулок и несколько нарядных платьев. С этой нетяжелой ношей она прошла пешком тридцать верст от станции и в сумерках поднялась на Въезжую гору, откуда была видна вся Дубовка и откуда в последний раз оглянулась она, уезжая на фронт.
Катерина скинула с плеча притороченный к ремню чемодан и опустилась на землю. Она не однажды представляла, как приедет в Дубовку. Каждый раз это случалось по-новому, но всегда радостно. И, знать, оттого, что очень часто грезила Катерина возвращением домой, она не почувствовала радости, до времени износив ее в памяти и в разговорах с подружками.
Слабеньким отголоском прежних представлений отозвались в душе только крики голосистых заречных петухов. Катерина бездумно смотрела на черные крыши домов, чуя, как копится в груди какая-то тяжесть и плотным комком подступает к горлу. Когда перехватило дыхание, Катерина ткнулась лицом на скрещенные руки, упала на землю и вместе с горечью полыни ощутила на губах соленый привкус слез. Рвался изо рта по-бабьи жалобный крик, но Катерина удержала его и зашлась беззвучным плачем, чувствуя, как постепенно уходит из нее тяжесть, будто стекая вместе со слезами на землю.
Земля все еще была теплой. От нее отдавало запахом молодой лебеды, сквозь который трудно пробивался едва уловимый аромат ранней кашки.
Из деревни наносило дымом. Неподалеку кто-то пилил дрова, лениво взлаивали собаки. Деревня была как раз в той переходной поре от вечера к ночи, когда каждый, у кого есть неотложная работа, спешит сделать ее до темноты.
Узнавая знакомую разноголосицу вечерней улицы, Катерина привычно выделяла из нее размеренный стук валька на речке, звон подойника и то визгливые, то приглушенные скрипы ворот и калиток. Все это было приметами отлаженной довоенной жизни, и Катерина вскоре уняла слезы, но еще не отошла от них, не скинула усталости пешей дороги и, прежде чем пойти домой, хотела успокоиться.
Катерина не ждала от односельчан ни особых почестей, ни особого внимания. Ее две медали не шли ни в какое сравнение с орденами дубовских мужиков. Чтобы не растравлять тех, у кого лежали в сундуках похоронные, она решила попасть домой незамеченной и побыть одна.
К дому Катерина вышла задами. Она привычно отчинила воротца в углу неровной изгороди и вошла в высокую траву запавшего в бурьян огорода. Трава и будыльник поднялись густо и, пока Катерина шла к дому, до блеска обмели сапоги. На крыльце она снова почувствовала, как саднящая тяжесть обложила сердце. Катерина прислонилась к косяку дверей и стояла так, пока не истончилась боль. Она отпустила быстро, не оставив после себя никакого следа, будто только аукнулась с прежней, выплаканной на горе.
Из избы на Катерину пахнуло нежилым. Сквозь пыльные окна пробивался слабенький свет вечерних сумерек. Катерина нащупала на столе лампу и, совсем не надеясь, что из нее можно добыть огонь, поднесла к фитилю зажигалку. Фитилек вспыхнул. За три года керосин мог высохнуть и из куда большей посудины, но Катерина не обратила на это внимания. Не до того было. Она жадно оглядывала избу.
В избе было грязно. На столе лежали клочки обоев и какие-то изъеденные мышами огрызки. Под порогом валялись черепки разбитой корчаги.
Уезжая на войну, Катерина