Дядя Жора. Электрик - Валерий Сопов
Он сидел ещё долго, гладил кота, смотрел на конверт и на луну, и впервые за эти проклятые дни на душе у него было не то чтобы хорошо, а как-то спокойнее. Беды бедами, проклятие проклятием, а сто тысяч — вот они, лежат. Значит, и в этой кривой, наизнанку вывернутой жизни можно как-то перебиться. Если молчать вовремя. И если иногда — самую малость — позволять миру слышать тебя наоборот.
—Спокойной ночи, рыжий, — сказал Дядя Жора, выключая свет.
И где-то далеко, на Банковой, в старом доме с каменными зверями, в бронзовой шкатулке с химерами по углам, никем не слышимая, тихонько перегорела очередная пробка. Профессор Городецкий, кряхтя, отложил книгу и потянулся к телефону — записать номер того электрика, что приходил намедни. Толковый был малый. Надо бы вызвать снова.
Интерлюдия. Проклятье Великого Шамана
Снег шёл третьи сутки.
На краю земли, там, где тундра упирается в свинцовое море, а небо зимой не светлеет вовсе, стояло становище. Десяток землянок, крытых дёрном и шкурами, дым из дымоходов, собаки, олени, тёплое дыхание людей, державшихся друг друга посреди белого ничто. Народ был малочисленный и древний, без имени, которое дошло бы до нас, — просто люди, жившие здесь, когда здесь ещё никто, кроме них, не жил.
А потом из моря пришли драккары.
Их было три. Длинные, чёрные, с резными головами на носах, они выползли из снежной мглы беззвучно, как тени, и ткнулись в берег. С них сошли люди — рослые, светлобородые, в железе и коже, с топорами и круглыми щитами. Они пришли с юга, из земель, где ещё была трава, пришли за мехами, за моржовым клыком, за рабами — за всем, что можно увезти и продать. И они не знали жалости, потому что жалость осталась там, далеко, в зелёных землях, а сюда, на край света, они привезли только железо.
Они жгли землянки. Они убивали мужчин, не успевших схватить копьё, и стариков, не способных бежать. Они смеялись — так же добродушно, как когда-то смеялись над троянской пророчицей, потому что люди везде смеются одинаково, когда сила на их стороне. Снег под становищем стал красным, потом чёрным, и пар поднимался от него в стылое небо.
И тогда из самой большой землянки вышел старик.
Он был стар так, как бывают стары только камни и корни. Лицо его, тёмное и сморщенное, как печёное яблоко, не выражало страха — оно вообще ничего не выражало, кроме страшного, сосредоточенного спокойствия. На плечах его лежала шкура с рогами, на груди гремели кости и медь, а в руках он держал бубен — широкий, обтянутый кожей, с нарисованными на ней знаками, которых уже тогда никто не умел читать. Это был шаман. Последний, кто ещё помнил, как говорить с теми, кто живёт по ту сторону.
Пришельцы увидели его и пошли к нему, поднимая топоры. Им было весело.
А старик ударил в бубен.
Звук вышел глухой, низкий, будто застонала сама земля. Старик ударил снова — и начал танцевать. Не пляску, а что-то медленное, тяжёлое, переступая с ноги на ногу, кружась, запрокинув голову к чёрному небу, и из горла его шёл странный, двойной, нечеловеческий звук — он пел сразу на два голоса, как поют только те, кто давно перестал быть просто человеком. Он бил в бубен, он звал, он называл по именам тех, у кого давно не было имён, — всех, кто умер здесь за тысячу зим, всех предков этого народа, все обиженные, неуспокоенные, голодные тени, что вьются над тундрой в полярную ночь.
И они пришли.
Сначала задрожал воздух. Потом снег закрутился вверх, против ветра, против всех законов. А потом из метели проступили они — бледные, бесчисленные, без лиц и с лицами, текучие, как дым, и холодные, как дно моря. Лавина. Стена. Весь мёртвый народ поднялся на зов живого и обрушился на пришельцев.
Железо здесь не помогало. Топор рассекал то, чего нельзя рассечь. Светлобородые кричали — теперь кричали они, — и крик их тонул в вое метели и в глухом, неостановимом грохоте бубна. Их не убивали. Их забирали. Втягивали в белую круговерть, в стылую тьму, туда, откуда не возвращаются, и драккары на берегу заносило снегом, и через час на месте бойни была лишь ровная белая пустошь, и только бубен ещё гудел, замирая.
Старик опустил руки. Духи ждали, обернувшись к нему, — покорные теперь, признавшие его власть. Он спас свой народ. Но он знал цену.
Ибо тот, кто властен звать мёртвых, отныне принадлежит им не меньше, чем они ему. Кто отворил дверь — тот сторож двери. Кто услышал неуспокоенных — тот обязан их слушать, и помогать им, и носить их печали, пока хватит сил, до самого своего последнего вздоха. Это не награда. Это служба. Это проклятие того, кто видит: видеть — и быть в ответе за всё, что увидел.
Старик сел в снег и заплакал — тихо, без слёз, как плачут очень старые и очень сильные. Духи стояли вокруг и ждали. Им было что рассказать. Им всегда есть что рассказать.
Прошло тысяча лет. Или больше. На краю света всё так же шёл снег, но об этом уже никто не помнил.
*
Отвёртка вошла в щиток — и мир снова кончился.
Дядя Жора знал уже этот белый рёв, этот удар, прошивающий от кисти к затылку, эту темноту, в которой распахивается что-то, чему не место в человеческой голове. Он знал — и всё равно не успел отдёрнуть руку.
Снег. Чёрные корабли. Старик с бубном. Лавина бледных теней, обрушивающаяся на людей в железе. Двойной нечеловеческий голос, поющий в метели. И снова часы без стрелок — но теперь они шли не назад, а в обе стороны разом, и это было хуже.
А потом голос. Тот же — гулкий, древний, идущий из самой кости:
—Кончилось проклятие Кассандры, Георгий. Ты сказал своё и был не услышан. Довольно. Отныне на тебе иное. Теперь ты будешь видеть и слышать тех, кого не видят и не слышат другие. Это дар. Но знай: кто видит — тот в ответе. Кто услышал — тот обязан слушать. Они придут к тебе. Все. И ты