В разводе. Единственная, кого люблю - Дарина Королёва
— Во сколько, ты сказала, он приезжает на кладбище? — спросила я.
— В двенадцать.
— Мы выедем утром.
***
Я не спала до рассвета. Сидела у окна, смотрела, как небо светлеет — серое, потом розовое, потом золотое, — и думала о том, что говорила мне мама когда-то давно, в домике на озере, когда я была маленькой и боялась темноты.
«Знаешь, почему темнота такая тихая, Анечка? Потому что она прислушивается. Ждёт, когда ты скажешь: я не боюсь. И тогда отступает.»
В шесть пятнадцать по щеке хлопнула ладошка.
— Мама! Ты заспалась! Солнце уже вылезло!
Я открыла глаза. Майя стояла рядом — полностью одетая, если не считать того, что свитер был задом наперёд, а в карман запихан бутерброд с сыром. Пирожок зажат под мышкой. Лицо — абсолютная решимость пятилетнего человека, который принял решение и не понимает, почему взрослые так долго копаются.
— Мы сегодня едем к папе? — спросила она. Голос серьёзный. Деловой. Голос человека, который принял решение и не собирается его менять.
— Да, малыш. Едем.
Она кивнула. Развернулась. На пороге комнаты остановилась.
— Мама, а какого цвета у папы глаза?
У меня перехватило горло.
— Тёмные, — сказала я. — Очень тёмные. Как небо перед грозой.
Она подумала секунду.
— Значит, я буду рассказывать ему про светлое. Про облака, про солнце, про котиков. Чтобы в его темноте стало не так темно.
И ушла собираться.
А я сидела на краю кровати и не могла встать. Потому что вспомнила, как я сидела точно так же — в бежевом платье, с колье на шее, с чужим подарком в руках — и ждала звук мотора за окном.
Тогда я ждала его.
Сейчас — он ждёт меня. На кладбище. У камня с моим именем. Слепой, сломанный, не знающий, что я жива.
Я встала. Надела простое платье. Причесала Майю. Взяла ключи.
Мы вышли из квартиры — мать и дочь, в утреннем свете, в город, из которого я когда-то сбежала и в который теперь возвращалась. Не как Анна Северова. Не как Мария.
Как женщина, которая наконец поняла: бежать от прошлого можно бесконечно, но рано или поздно прошлое сядет на скамейку и будет ждать. Терпеливо. Тихо.
Пока ты не придёшь сама.
ГЛАВА 17
Дмитрий
Двенадцать часов. Каждый день. В любую погоду.
Водитель знал маршрут — молчал, не включал радио, останавливался у тех же ворот, открывал мне дверь и оставался в машине. Он давно перестал спрашивать, нужна ли помощь. Потому что я давно перестал отвечать.
Я шёл сам. На ощупь. Двадцать три шага от машины до ворот — левой рукой вдоль кованой ограды, пальцы считывают каждый завиток холодного металла. Потом поворот направо, семнадцать шагов по гравийной дорожке — под подошвами хрустит мелкий камень, и этот звук стал для меня таким же привычным, как когда-то звук её шагов по мраморному полу нашего дома. Потом — налево, мимо старого дерева, его ветка всегда задевает правое плечо, я научился пригибаться в нужный момент. Ещё одиннадцать шагов, и трава меняется под ногами — становится мягче, короче, потому что здесь ухаживают, здесь я плачу за то, чтобы на её могиле всегда были живые цветы и ни одной сухой травинки.
Я мог бы пройти этот путь во сне. Впрочем, разница между моим сном и моей явью давно стёрлась — и там, и там темнота, и там, и там она, и там, и там я прихожу к камню, который не отвечает.
Скамейка — я нащупал её край, сел. Холодный мрамор памятника — протянул руку, коснулся. Буквы под пальцами. Я выучил их наизусть. Каждую букву, каждый завиток, каждую точку.
«Анна Северова». Даты, которые обрамляли жизнь, уместившуюся в тире между двумя числами. Тире — вот что осталось от неё для мира. Короткая чёрточка. А для меня в этом тире умещалось всё, что я когда-либо любил, и всё, что я разрушил.
— Привет, — сказал я. Как говорил каждый день. Тем голосом, которым не разговаривал ни с кем из живых, — тихим, хриплым, без фасада, без контроля. Голосом, который я нашёл здесь, у этого камня, за шесть лет разговоров с женщиной, которая не могла ответить. — Я снова здесь. Как вчера. Как позавчера. Как все дни до этого, с того самого первого утра, когда я приполз сюда после больницы и не мог найти твой камень, потому что глаза уже отказали, и я ходил между могилами на ощупь, трогал каждый памятник, читая пальцами чужие имена, пока не нашёл твоё. Помнишь? Нет. Ты не помнишь. Тебя здесь нет…
Но я всё равно рассказываю.
Ветер шевельнул волосы — отросшие, длинные, собранные в хвост на затылке. Борода, которую я перестал стричь месяцев восемь назад. Или десять. Или год. Я потерял счёт всему, что не имело отношения к этим двенадцати часам, к этой скамейке, к этому камню.
Когда-то я был красив. Той мужской красотой, от которой женщины теряли нить разговора, а мужчины инстинктивно выпрямляли спину, пытаясь сравняться.
Идеальная стрижка, безупречный костюм, парфюм, от которого у неё менялось дыхание — я знал это, я чувствовал это каждый раз, хотя делал вид, что не замечаю. Теперь от того мужчины остался силуэт: исхудавший, заросший, со шрамом через всю левую сторону лица, в одежде, которую я надевал, не зная, подходит ли она друг к другу.
Мне было всё равно. Зеркала больше не существовали в моём мире, а значит, не существовало и отражения, а значит, можно было не притворяться.
— Знаешь, я научился одной вещи за эти годы… — сказал я камню. — Я научился говорить. Смешно, правда? Тридцать пять лет молчал, а теперь не могу остановиться. Только аудитория у меня неважная — гранитная плита и вороны на соседнем дереве.
Я провёл пальцами по буквам её имени. Медленно, как водят по нотам. Как она водила пальцами по клавишам — и они говорили за неё то, что губы молчали.
— Я бы всё отдал, Аня. Слышишь? Всё — империю, деньги, имя, здоровье, эти чёртовы глаза, которые и так ничего не видят, — за одну минуту. Чтобы сесть напротив