Второй шанс для Лекаря. Том 2 - Алексей Аржанов
— Кишка? Нутряная⁈
— Она. Покуда она ходит туда-сюда, беды нет. А вот ежели её в воротах прищемит, кишка помертвеет, и тогда от лихорадки за три дня угаснешь. Тогда только нож, и то коли поспеешь добежать. Потому наказ тебе такой: тяжёлого не поднимать вовсе. Не тужиться, для того капусту ешь да чернослив, чтоб нутро мягко ходило. Кашель придёт — лечи сразу, он твою килу расшатывает хуже бочки. Я тебе нынче же закажу у шорника пояс с подушечкой, будешь носить с утра до ночи, он ворота держать станет. А как заметишь, что шишка вылезла и назад не идёт, тверда сделалась и болит, бросай всё и беги сюда. Хоть ночью, хоть в наводнение. Замешкаешь со стыда, и хоронить тебя станут всей Охтой.
— Понял, барин, как не понять, — Карп Силыч закивал часто и мелко, глядя мимо меня на дверь. — Тяжёлого — ни-ни. Разве уж совсем чего лёгонькое, бревно там…
— Карп Силыч.
— Молчу, барин, молчу!
На прощание он замялся у дверей, оглянулся на палату и попросил вполголоса сказать его хворь по-учёному. Для солидности, надо думать. Или для бабки, в укор.
— Hernia inguinalis, — сказал я.
— Ой… Какое-то нехорошее слово, барин. Ругательное, что ли?
— Латынь.
— О как… Выходит, у нас на латыни все крестьяне порой болтают! Особенно когда бревно на ногу падает. Вот там латынь так латынь!
Уходил он бочком, придерживая шапку у груди, и уже с крыльца доносился его голос. Кому-то во дворе Карп Силыч толковал, что хворь хвори рознь и что его собственная — из самых что ни на есть учёных.
Одно меня царапало, и царапало всерьёз. Наказ мой Карп Силыч выслушал, покивал и позабыл ещё на крыльце, это было по нему видать. А кила ждать умеет.
Нужно проявить к этой болезни особое внимание. Заодно научусь лечить грыжи в условиях девятнадцатого века.
Пригодится такой опыт!
* * *
Вечером у барона гостил мой отец. Вернее, гостил он давно, но появлялся редко. А потому это был один из немногих вечеров, когда мы могли собраться все вместе.
Оба старика сошлись у камина с трубками и графинчиком наливки. И это стало в доме событием. Меня усадили третьим, между двух отцов, и я скоро понял, что роль мне отвели подсудимого, а вовсе не собеседника.
Начали, как водится, издалека. Вспомнили прошлые зимы, общих знакомцев и даже государя. А после барон, разморённый теплом и наливкой, повёл речь на любимую свою тропу.
— Нет, Алексей Петрович, ты как хочешь, а молодёжь нынче измельчала. Порода не та, — он пыхнул трубкой. — В наши-то годы разве так было? Мы в осьмнадцать под пулю шли и не пикали, а нынешние? Нынешние во французские одежду затянулись и по-французски щебечут, а спроси такого, чем отечеству послужил, так он тебе про новый фасон жилета расскажет.
— Твоя правда, Пётр Кузьмич, твоя правда, — со вкусом покивал отец, грея в ладонях рюмку. — Изнежились. Мой-то старший, Андрей, слава Богу, в отца пошёл. По статской служит, хватку держит прямо как я! А насмотришься на иных — сердце кровью обливается. Ни почтения к старшим, ни страха Божия, одна вольность в голове да книжки дурацкие.
Я слушал это и помалкивал, потому что спорить с двумя стариками разом, да ещё когда один из них тебе отец, дело в этом веке безнадёжное и невежливое. Но барон повернулся ко мне.
— А ты что молчишь, лекарь? Ты у нас из молодых. Вот и оправдай своё сословие, коли сможешь.
— Отчего же не оправдать, Пётр Кузьмич, — я отставил стакан с чистой водой. — Только позвольте наперёд спросить: а деды ваши про вас в молодости что говорили?
Барон хохотнул.
— Ты не финти, ты отвечай!
— Я и отвечаю. Бьюсь об заклад, ровно то же самое и говорили. Что измельчали, что порода не та, что в их-то годы на войну иначе ходили, а нынешние, мол, только табак курят да в карты дуются. Всякий старик всякому веку одно поёт, точно по нотам. А мир меж тем стоит, и покуда стоять не перестал.
Вечная проблема отцов и детей. Всегда она была и никогда не переменится.
— Ишь ты! — барон прищурился, не поймёшь, сердится или забавляется. — Складно плетёшь. Стало быть, по-твоему, всё едино — что мы, что эти вертопрахи, помешанные на французах?
— Не едино, Пётр Кузьмич. Всё не так. Вы честь понимали через шпагу, а нынешний, может статься, поймёт её иначе. Через науку или ремесло. Порода не мельчает, батюшка. Она обличье меняет. Тот же щёголь, что нынче над лекарем куражится, случись война или пожар, глядишь, и покажет себя не хуже деда.
— Через ремесло, говоришь… — отец нахмурился. — А я тебе про Андрея скажу. Он честь свою службой несёт, порядком. И ни разу мне за него краснеть не довелось. А ты, Михайло, хоть и лекарь, хоть и хвалят тебя, а сидит в тебе какая-то вольность, которой я в толк не возьму. Другой ты стал, с той весны другой, точно подменили тебя.
Я промолчал. Знал бы отец, до чего он сейчас близок к правде, у него бы наливка в горле застряла. Про Андрея он помянул неспроста, и укол этот я почувствовал. Старшим сыном отец гордился и ставил его мне в пример, надо думать, всю жизнь. А между нами, братьями, пролегла какая-то старая ссора. Чужая память её не сохранила.
— Всякий человек с годами меняется, батюшка, — сказал я осторожно. — Хворь тяжёлую перенёс, вот и переменился. У постели рядом со смертью, знаете ли, о многом передумаешь.
Это был ещё один аргумент, который я любил использовать. Водил легенду, что чуть не умер с перепоя, оттого и переменился
Отец поглядел на меня искоса, с некоторым даже удивлением.
— Мудрёно рассуждаешь, Михайло. Не по годам, — он покачал головой. — В кого ты такой уродился — ума не приложу. Я в твои лета о таких материях не думал вовсе, а долги делал да за девицами бегал.
— Вот! — барон хлопнул ладонью по подлокотнику, обрадовавшись поддержке с неожиданной стороны. — Вот оно! И я, Алексей Петрович, о том же! Бегал! Долги делал! И ты бегал, и я бегал, и деды наши бегали, а выросли люди как