Мера пресечения - Владимир Анатольевич Добровольский
Ему ходить туда ничего не стоило, и в этом не было никакого геройства, потому что кто бы додумался сравнивать его общественный вес в мединституте с ее общественным весом на экономфаке!
Кроме того, он прежде не ходил, а теперь пошел и захаживал ежедневно, а она в какой-то день решила не ходить и не пошла, и чем больше не ходила, тем труднее было пойти.
Наконец наступил такой день, когда идти было уже нелепо, неприлично, невозможно.
Только раз за это время она столкнулась с Машенькой в подъезде — удивительно, что только раз, но обе торопились и торопливо, через силу, улыбнулись друг другу; все ясно было без слов: школа, дружба — в прошлом, а прошлое сгорело, сгорели Погорельские, и не в чем друг друга винить. Машенька мельком сказала, что скоро уезжает, переводится, и ввиду близкой разлуки полагалось бы опечалиться, прослезиться, но это подтверждение прежних слухов порадовало, облегчило душу. Вот уедет, и всему конец, и, стало быть, нет никакого смысла ходить к ней: все равно уедет.
Павлик был хороший, честный, умный, любимый, однако уважать, ценить, любить — не значит во всем соглашаться. Он говорил, что мораль не зависит от происходящих событий, то есть от жизни, а это было ошибочно и, пожалуй, противоречило материалистической платформе, на которой студентка экономфака Антонина Муравьева стояла до сих пор нерушимо.
Она сказала Павлику, что он путаник или, по крайней мере, эклектик: у него мораль оторвана от действительности, но эта же действительность, по его словам, определяет социальную структуру общества. Не так? А как? События рождают героев. Чьи слова? Стало быть, определяют! В кошмарном событии, которое взбудоражило весь город, вывернулась наизнанку семья Погорельских. Стало быть, событие это кое-чему учит. Чему и кого? «Хотя бы меня, — сказала Тонечка, — и хотя бы тому, что в человеке нужно распознавать его изнанку. Люди — дремучий лес, и только на опушке светло, а в чаще мрак и мерзость».
— Погорельский не мог этого сделать, — сказал Павлик. — Я не верю.
— А я верю, — сказала она. — Человек все может. Это заблуждение, что мы появляемся на свет чистенькими, а грязь лишь потом налипает. Мы порочны изначально, понял? Наша людская природа!
— Где ты этого набралась? — спросил Павлик.
— Здесь, — ответила она. — В нашем доме. На примере Погорельского.
Павлик повторил:
— Погорельский не мог.
— Иди в прокуратуру, докажи.
— Там и без меня разберутся, — сказал Павлик.
Разбирались что-то долго, и новый слушок просочился, будто трое арестованных, с которыми разбирались, вину Свою не признают и нет других улик, кроме того, что увязались в тот вечер за девушкой, а Погорельский, прослышав о случившемся с ней, перепугался и сдуру сбежал из города, чтобы не попасть следственным органам под горячую руку. Была лишь ступенька к уликам, а самих улик, по сути, не было.
Так говорили. И говорили, видно, на основе собственных измышлений, потому что по закону предварительное следствие ведется при закрытых дверях.
Тонечка болтовню отвергала.
Но через несколько дней прибежал от Погорельских Павлик, ликующе сообщил, что всех троих подозреваемых отпустили, извинились перед ними, а следователю, поспешившему и людей насмешившему, дали по шапке, так как подлинный преступник разыскан, установлен и проходит медицинское обследование в психиатрической клинике.
Павлик и Тонечка обнялись на радостях, она рванулась было к Машеньке, однако рассудила: успеется, там сейчас не до нее, — и вдруг почувствовала странное, скверное, что в общем-то не так уж было странно, а скверно — это точно. Она была не рада, то есть рада за Машеньку, но не рада за себя.
Мать сказала дочери:
— Вот тебе зарубка на долгую память: не будь перестраховщицей, верь в людей! Я бы этого следователя… своими руками! — показала она дочери кулак. — Порочить невинных, Тоня, это не только безобразие, преступление. Это еще удар по всем окружающим: убивается вера!
А кто советовал держаться подальше от Погорельских? Дочь промолчала.
Ей было досадно до слез. Обидно. Уже похоронила Сергея Фомича, а он ожил. Как слышат стук своего сердца — иногда, в минутном накале, — так услыхала она взрыв озлобления. Эта отравленная стрела — точно! с ядом! — направлена была в Погорельского, но и себя Тонечка не пощадила. Словно бы посмеялся над ней Погорельский, жестоко обманул ее, а она поддалась обману. Просчиталась, дура. Но на это же нужен особый дар — как у Павлика: в своих обожаемых шашках считал на десять ходов вперед. «В шашках расчет, — подумала она, — а в жизни не рассчитаешь: все относительно, зыбко, были ориентиры, да сплыли. В пору идейной зрелости, в девятнадцать лет, что может быть страшнее, чем потеря ориентиров?»
Она, конечно, не забыла этой даты — Машенькиного дня рождения, но еще неделю назад Погорельские не помышляли о семейном празднестве, и Машенька собиралась в Челябинск, а теперь все, к черту, изменилось. Господи, еще и это! Павлик сказал, что на именины не пойдет; а она, спросил, пойдет? «Я пойду, — сказала она, — нельзя их обижать». Это было испытание воли для нее.
Она пошла без Павлика, с матерью; с мукой — как на казнь, с отчаянной решимостью — как на подвиг, но, кажется, никто у Погорельских не заметил, как ей трудно. Она божественно сыграла свою роль.
— Ты умница, — шепнула ей мать.
Там были все свои, однако застольная беседа не вязалась, в тостах сквозила принужденность, и это потому, что каждый недоговаривал, словно бы перекладывая главное на других, которые договорят. Но те недоговаривали тоже — стеснялись говорить о главном. А главное-то было не в том, что Машеньке исполнилось девятнадцать, но в том, что, похороненный, Сергей Фомич ожил. Вот кто был именинник, а не Машенька. И кому-то нужно было наконец сломать этот ледок неловкого умолчания и воздать должное главному имениннику. Сидевшие за праздничным столом не умели сказать об этом, а она умела. Ей был уже знаком — как бы точнее выразиться? — магический стимулятор ораторской трибуны. «Ну, прямо!» — хмыкнули бы не искушенные в этом подружки, но факт же: трибуна преображала ее, возвышала над мелким, будничным, очищала от житейской дребедени.
Притихли, глаз не поднимали, слушали.
— Я ни минуты не сомневалась, — говорила она, — что Машенькин день рождения мы отметим вместе с вами, Сергей Фомич. Не сегодня, так завтра, через месяц, но вместе!
А стоило ли об этом говорить? Тут, разумеется, трибуны не было, но всякий раз, покидая трибуну, она испытывала удовлетворение; не приходилось