Мера пресечения - Владимир Анатольевич Добровольский
Она сказала институтскому профессору, что ее влечет наука, и в этом была доля правды: она искала свой остров по науке, а не вслепую.
И все это внезапно полетело к черту: наука, поиск, остров, еще не открытый, затерянный в океане, — столько дней и ночей приучала себя к опасности, подстерегающей на каждом шагу, и, выходит, так и не приучила. Все было впустую: самовнушение, тренаж. Характер закаляется в преодолении инстинктов — кто это так умно выразился? Кажется, Эдик на втором курсе экономфака? Мальчишка! Инстинкт самосохранения непреодолим.
В тот вечер детей дома не было — соседка повезла их за город к своей племяннице на именины, и пора бы им возвратиться, но что-то не возвращались.
Было уже, кажется, такое: дурные предчувствия, некуда себя девать, вид с балкона на вечерний город, тишина, поубавилось прохожих; вот идут — ну, слава богу; нет, не они.
Нет, не они, и не так это было; проводы Павла в аэропорту, села в электричку, вбила себе в голову: что-то с Милочкой!
Они не спешили возвращаться, а именины-то детские, пора бы уж. Навязалась же соседка со своей племянницей, с именинами, да еще куда-то за город, автобусом, и такая дикая скряга, что попрется пешком, а такси не возьмет.
«Загуляли наши!» — это оперный голос свекрови из соседней комнаты; тонко намекала: дескать, есть причина для тревоги.
Никакой причины, ни малейшей! Где ж еще гулять, как не на именинах? Да, конечно, именины детские, пора бы уж…
Вид с балкона; кажется, идут; нет, опять не они. «Вы мне действуете на нервы, — сказала свекрови, — и не бережете свои». «Вот придут, — подумала, — я ей выдам, соседке!» Был бы телефон, а то ведь черт-те где, за городом, даже точный адрес неизвестен. Собирала их в дорогу, наряжала Милочку, упаковывала подарки — и так хорошо было, не ценим! «Не ценим, когда хорошо, — подумала она, — не верим, что может быть плохо».
Вечер выдался тихий, красивый, с балкона весь в огоньках, и на этом мирном фоне она увидела — именно увидела! — как может быть плохо, если что-то случится с детьми. Ну, слава богу, кажется, идут; нет, не они!
Вечер был красивый, но не для нее. «Красота в спокойствии, — подумала она, — красота непременно нравственна; если что-то случится, красоты не будет; мы или некоторые из нас присягаем нравственности, когда что-нибудь случается; выставляем ее как щит, чтобы ничего не случилось; нравственность наш бог, а бога-то нет».
Наконец-то.
Не малыши уже, и твердо решила, что накажет их, а соседке закатит скандал, но встретила, как говорится, с распростертыми объятиями.
Вечер был тихий, красивый, и на этом мирном фоне она увидела, как плохо будет детям, случись с ней беда. Полетело к черту выношенное, выстраданное, а складывалось, строилось чуть ли не годами!
Вдребезги, и черепков не собрала бы, если бы не подвернулся Речинск.
28
Тане, должно быть, приснилось что-то страшное под утро, а он на диване, все равно что нету его, и спросонья, видно, ошалела, не могла сообразить, отчего одна, куда он делся; все вчерашнее, наверно, смыло этим сном, забормотала что-то, вскрикнула, разбудила.
— Ты где?
— Я тут, — отозвался он с дивана. — Чего тебе?
Она протерла глаза, вскочила было и снова легла.
— Нет, ничего.
Он тоже спал тревожно, просыпался и еще не выспался, но, конечно, раз уж разбудила, мало было вероятности, что опять заснет. Страшного ему не снилось, но как лег с вечера в обиде на черт знает кого, так и спал с обидой, так и проснулся.
Свои ручные часики Таня вечно бросала где-нибудь на кухне или в ванной, искала их все утро и, пока не находила, полагалась на его часы. Они у него были точные — к началу судебного заседания являлся минута в минуту.
— Еще рано? — спросила Таня. — Или поздно?
— Еще рано, — сказал он.
Обижаться можно было на судью, на прокурора, на Хухрия, даже на Муравьеву — за то, что не поинтересовалась, откуда знал ее прежде, в студенческие годы, и где видел. Обижаться можно было на судьбу, на человечество, но только не на Таню. Он вообще был несправедлив к ней, это признавал, а сейчас, хоть и разбудила его, справедлив — или именно потому, что разбудила. Ей было плохо, и он был обязан отнестись к ней по справедливости. Долг. Он подумал, что слово это коварное: есть долг, а есть должок; должок отдают не сразу, по бедности можно всю жизнь провертеться должником, но долг — величина постоянная, константа, стержень, который держит человека прямо, не дает ему упасть. Он иронически подумал, что такие умные мысли приходят под утро, когда нужно поспать еще, но не спится.
Таня тоже не спала, лежала затаившись. Оба затаились, и ей, должно быть, приходили в голову такие же умные мысли.
Будь он действительно умен, не таился бы, не лежал бы на своем диване, раз уж не спится, а встал бы, подошел, присел бы к ней — только присел и больше ничего. Можно было бы даже не говорить, не каяться, не делиться своими умными мыслями, а просто посидеть возле нее, и ей, наверно, стало бы легче. Будь он действительно умен.
Но этого ума ему не хватало, то есть ум был при нем, никуда не девался, а не хватало энергоресурсов, которые реализовали бы волю ума. Ум не волен был принуждать его ко лжи.
Он подумал, что в этом его беда: все могут, а он не может.
У Тани с утра уроков не было, лежала затаившись или задремала-таки, а он тихонько встал, оделся, перекусил на кухне и, больше не заглядывая в комнату, пошел себе по утреннему своему маршруту.
На комбинате все было в порядке, работали без срывов, и мельком видел Муравьеву, сказала, что поедет выбирать лимиты на строительство профилактория и, видимо, в суде опять не будет.
Там началось с заминки: не соизволил осчастливить суд своим присутствием один из экспертов, самый зловредный, утверждавший в письменном заключении, что ведущие цехи комбината выпускали продукцию с постоянными недоделками и за счет сэкономленного сырья, выгадывая на пропущенных операциях, незаконно выкраивали себе надбавку к плану, присваивали государственные денежки.
Когда еще копался в этом следователь, были разосланы всюду запросы и получены оттуда образчики