Годы возмужания - Ахняф Арсланович Байрамов
С навеса, как на ладони, был виден весь аул: сотни изб, небольшой магазин, клуб, школа, здание строящейся электростанции. Под горой деловито журчал среди белых плоских камней проворный ручей. Чуть дальше — старая ветряная мельница. Сарьяну часто казалось, что она вот-вот, тяжело взмахнув деревянными крыльями, взмоет в поднебесье. Но она почему-то не улетала.
На этом краю селения — здание электростанции, которую начали строить еще три года назад, просторный колхозный двор, на другом — крытый ток. Аул со всеми своими надворными постройками, ухоженными земельными угодьями как-то очень прочно и уверенно обосновался на обширном плато. А вокруг — бесконечное березовое раздолье — кайынлык. От этого березняка и деревня взяла свое название — Кайынлыкул.
Кайынлыкул берет свое начало от соседнего аула Тирэкле. Кем и когда был заложен аул Тирэкле, теперь уже никто не помнит. Лишь легенды об удивительно плодородных землях, лежащих вокруг чистого, как изумруд, озера, о живительном воздухе, которым не надышишься, о холодных, снимающих усталость родниковых ключах передаются из уст в уста.
По рассказам стариков, со временем эти места оказались так густо заселены, что людям стало хватать пахотных земель, пастбищ и угодий. И даже песни от года к году становились печальней и заунывней. Жизнь, тяжелая и однообразная, наложила на них свой неизбежный отпечаток:
Ай, Урал мой, Урал!
Среди твоих полей
Срезал я лозы — погонять коней.
Стекали капли на ладонь мою,
Как кровь батыра, павшего в бою…
Нужно было что-то предпринимать. Долго и унизительно крестьянские ходоки обивали пороги хоромов килемского боярина, пока на откровенно кабальных условиях не сумели купить немного земли севернее озера Тирэкле, в районе нынешнего Кайынлыкула.
«Ну, теперь-то вздохнем свободнее», — подумали тогда переселенцы. Но черноликая нужда, волоча на горбу тяжкий царский крест, приплелась и сюда. Попали горемыки в когтистые лапы алчных и безжалостных баев молодого аула. Дряхлый мулла все чаще гнусавил на кладбище, вскоре появившемся на безымянной горке. Об этих, наверно, временах и поныне поют старики:
Ах, цветочки-лебеда!
Мужику совсем беда:
Нету хлеба, нет земли,
Только подати плати!
А вокруг Кайынлыкула по-прежнему шумят длиннокосые березы, неслышно позванивая сережками. Баев давно нет, и иные песни поют теперь здесь…
4
Весь аул встречал его, Сарьяна. Встречал как надо — с почетом, как взрослого, как возмужавшего джигита. Даже белобородый Ульмаскул-агай со своей старухой удостоили Сарьяна своим посещением. А о друзьях и говорить не приходилось. «Ты, верно, побольше нашего знаешь», — с едва скрытой завистью говорили они, жадно ловя каждое слово односельчанина, теперь уже настоящего горожанина, у которого в речах, в манере держаться появилось что-то новое, которое сразу и не выскажешь словами. Как бы невзначай заходил разговор даже о международных делах: в чем, мол, дело и что творится на белом свете? Чего не хватает Германии? Что это за ненасытная обжора, глотает одну страну за другой?
Словно Сарьян мог ответить на эти вопросы!
Лишь поздно вечером Залифа-апай, оставшись наедине с Сарьяном, смогла наговориться с ним вволю. Забросала вопросами о старшем сыне: здоров ли, как с работой, не собирается ли жениться? Как Крайнов поживает? А позже, улучив подходящий момент, стала осторожно допытываться:
— Вижу, по деревне ты сильно соскучился, улым[2]. Не в тягость ли тебе городская жизнь? Может, вернешься к родному очагу?
Впрочем, мать сама понимала, что уговаривать его вернуться назад теперь не имеет смысла. Новые времена, новые дороги у детей, жизнь пошла вскачь, как застоявшийся в стойле аргамак. Видно, им притягательней запах заводского дыма, чем привычные с детства запахи родной земли. Ну что ж, пусть идут по тропе жизни, что сами себе выбрали.
— Я уже другой человек, мама. И вряд ли меня теперь переделаешь, — сказал Сарьян.
Залифа-апай грустно улыбнулась. То-то и оно, что она ясно видела: все помыслы его — на заводе. И старший туда рвался, и этот. Просто диву даешься: откуда в них, людях от земли, эта неуемная тяга в город?
— Скучаю я без вас, ох как скучаю! Ночей не сплю, Сарьян.
— Ну, ничего я с собой поделать не могу, мама. Я же рабочим стал, понимаешь?
— Умом-то понимаю, умом. А вот душой… Ей ведь не прикажешь.
Сарьян помолчал. Долго смотрел в постаревшее за этот год лицо матери. Потом сказал то, о чем говорил с братом в городе.
— Почему бы тебе не переехать к нам… туда, в город?
Мать отрицательно покачала головой.
5
Встала она на рассвете. И, стоя у окна, долго смотрела на пылающий восток, где полыхающий багрянец зари уже распахнул двери в предстоящий новый день.
— Да будет благословен день твой, илахым![3]
Сколько уж лет — несчетно — она вот так встречает зарю! В один из таких далеких рассветов и подарила она свое сердце Исангулу. Годы шли, отгремели революционные бои, отполыхала гражданская. Инвалидом вернулся на родное подворье ее Исангул. Подрастали дети. Но не суждено было Исангулу до конца порадоваться их счастью: кулачье стреляло метко…
Сарьян слегка пошевелился. Залифа-апай на цыпочках подошла к кровати, приподняла угол сползшего цветастого одеяла и присела рядышком на табурет. И долго, чуть покачиваясь из стороны в сторону, с нежной грустью глядела на смуглое, чуть удлиненное лицо сына, на широкий лоб с упавшей прядью густых волос. «До чего ж ты на отца своего похож, балакайым[4]», — прошептала она.
И пережитые годы с необычайной яркостью воскресли в ее памяти.
Тогда стояла ранняя весна. На дорогах — гололед. Однажды Залифа увидела, как пожилая соседка Таузиха-апай, тяжело поскальзываясь, несет на коромысле полные ведра. Вдруг, коротко ойкнув, она неуклюже повалилась на бок. Залифа что есть сил побежала к ней.
У калитки их встретил сын Таузихи-апай Исангул, широкоплечий, с сильными длинными руками джигит. Он осторожно подхватил мать под руку и повел ее в избу. И уже на крыльце, обернувшись, сказал Залифе простое, очень обычное:
— Спасибо!..
В ответ она не смогла вымолвить ни слова. В этом тихом произнесенном «спасибо» ей почудился особый затаенный смысл, а в легком движении широких черных бровей — волнение. Залифа почувствовала, как кровь прихлынула к щекам. Досадуя на себя за смущение, она убежала. И не могла успокоиться до самого позднего вечера, пока сон наконец не сморил ее.
Отца Залифы знали во всей