Голое поле - Галина Евгеньевна Калинкина
Из обстановки запомнился лишь массивный комод-сундук и на нем разлапистый фикус в кадке. Валя проследил взгляд сестры и предупредил вопрос: «Брошенный цветок. Подобрал. Живое».
Постелили Жене в соседней келье – чулане или каптерке общежития, там инвентарь хранился, ключи раздобыли у соседей. И ночью у Женечки наступил рай: где-то рядом топили печь, и печное тепло шло неведомыми ходами в кельи по одной стороне. А за окошком-бойницей свищет вьюга, снег летучий, мутно небо, ночь мутна. Полати завешаны ситцевыми занавесками с ромашкой, и в прорезь между занавесями видны у стены черенки и тулейки лопат, веером прутья метелок, но зато не видны отупелые рожи городского обывателя, истово вагонного пассажира, распущенного люмпена, опростившегося до разложения, до расчеловечивания. Не видны сумасшедшие глаза, взгляды помешанных, настигавшие повсюду и следившие за ней в Доме трезвости.
Долго не могла уснуть, мысли столпились, не пропускали друг друга. Тревожил рассказ брата о вызове в ЧК, о встрече с Тюри, имени которого Женя надеялась никогда больше не услышать. После визита к нему папу схватила грудная жаба. Валентин сбивчиво, без подробностей, пересказал разговор, вовсе не похожий на допрос. И почему-то сразу перешел к теме своего сожительства, но и его не обсуждая, все повторял, что спутнице его можно доверять, что она любит его со времен Дома трезвости, а он недостоин таких женщин как Зося Бочинская и их случайное сближение на море ошибка. Деньги, привезенные Женей, его часть от распроданного имущества, сразу отдал той женщине, что сердито следила за их разговором, пока не ушла стирать. Помянул, что деньги очень кстати, жить нечем, жалованья музейного работника не хватает и на две недели. Хорошо вот теперь вдвоем служат. Рассказал, как сафьяновую коробочку с чертежным инструментом – подарок сестры – снес на базар. Отдавая, вцепился, там под пальцами завитки сафьяна. Но продал все-таки.
Возвращаться в город брат не собирается, более того, в своем счетоводческом отделе при музее он повышает политграмотность и факультативно ведет чертежный кружок для колонистов-беспризорников. Речь о «повышении политграмотности» из уст человека, рядом с которым прежде ощущалась совесть, как живой недремлющий орган, казалась обманом, розыгрышем, дурной фантазией.
Брат смущался, слушая про ее бездомность, советовал ехать в Крым к его матери, к Жениной тетке. Ведь если что и сделает счастливым, так море. Там можно продержаться на сушеных фруктах, орехах. У матери запасы вина и винного уксуса, за которые сторгуешь что хочешь. Мать пишет регулярно, до востребования на почту Звенигорода, жаль, письма долго ходят. Она неосторожно клянет в письмах местную красную власть, создающую Крымскую социалистическую республику, зовет сына домой. Он домой не поедет, нет ему счастья в Крыму. Где тот дом из прошлой солнечно-протуберанцевой жизни? Невозможно вернуться в то, чего вовсе нет. Но он не стал бы возвращаться и потому, что мать настаивает перебраться в Турцию, на Балканы; исход совершенно для него неприемлемый.
Валентин жаловался на головные боли, бессонницу. Рассказывал о вещих снах, мучительных, донимающих его правдоподобностью. Упомянул дневники своего петербургского родственника, оставившего ему в наследство морской сундук-комод. Женя знала тот сундук в Валиной комнате и костяных обезьянок. Но никак не могла взять в толк и свести воедино проклятущее «повышение политграмотности» и чувство исторической вины, о котором говорил брат.
Перед расставанием на ночь, их привычным, ласковым прощанием на ночь, он перекрестил сестре лоб и оба они вместе, в унисон, почти шепотом затянули над зажженною свечою:
Христос рождается – славьте! Христос сходит с Небес – встречайте! Христос на земле – возноситесь! Пойте Господу, все живущие на земле, и в веселии воспойте, люди, ибо Он прославился.
Господи, слава Тебе!
Помолчали, всякая ли минута незначительна? Вместе так сладко было молчать, как в дождь под липами в городском саду. Потом обнялись, не стесняясь, заплакали о себе, о прошлом. Тут-то он и признался, что все знает о ней и Тулубьеве, дядя рассказал. И очень тому рад. Женя достала почтовую карточку. Перечитывали. Непонятным выходило «лежать, ничего не делая». Брат предположил, Родион ранен. Женя удивилась, что ей самой не пришло в голову. Теперь, когда жутко испугалась, радость растаяла. Валя утешал: видишь, я жив, стало быть, и он жив. Апостола Родиона в тот же час обезглавили, когда распяли апостола Петра. Пока же оба живы, сестренка.
Вернулась Валентинова «супружница» с корзиной мокрого белья, испускающего пар; тут же разошлись до утра, но, кажется, навечно.
Утром брат не смог ее проводить; в музее будний день, никаких праздничных выходных. Больше они не виделись. Оставил записку. Разбудила его «жена», предложила кипятку и две ложки сухого творога без сахара. Она же договорилась о попутке на санях с дровами, которые охраняли возница и хмурый бородатый дед с дрыном: бездомники на дорогах балуют. Ночная вьюга улеглась, и поутру монастырь выглядел холодным, не согретым теплом тысяч рождественских свечей, глухим, немым, отстраненным. На его барочных арках лежала отяжелевшая тишина. Двор пуст, и лишь пересечение тропинок меж сугробов указывало на присутствие людей. Золото куполов потускнело в серости; неба нет. Кресты торчали, словно скрещенные ветки-палочки, с которых похоронно гаркают вороны в стылый прозрачный воздух. Но животворный запах свежеиспеченного хлеба, невесть откуда доносившийся хлебный дух добавлял желания жить.
Записку-письмо прочла на станции, ожидая поезда на Москву. Брат писал: «Почему-то бумаге исповедоваться проще, чем сказать то же самое в глаза человеку. Не спеши упрекать, конечно, тут советское учреждение, но что-то же остается и от монастыря, за то и держусь. Мое нынешнее состояние – это нервное расстройство, “слабые нервы”, апатия, меланхолия. Дело не