Собака Вера - Евгения Николаевна Чернышова
Сойка и Ласточка – прозвища, которые мы дали друг другу в детстве. Помню нашу большую книгу о животном мире и раздел «Птицы», который мы особенно любили. Летом часами бродили в нашем неухоженном саду, передавали тяжелый том друг другу, листали, вглядывались в ветки, бурную траву, тяжелые кроны. Всё скворцы попадались, воробьи да вороны. Но однажды увидели сойку – дымчатые ясно-карие перышки, звонко-синее на крыльях, в благородный черный обмакнут строгий хвост. Она сидела на ветке яблони, изредка поворачивала голову и все смотрела куда-то в чащу нашего буйного сада. Потом, заметив нас, на мгновение застыла и впорхнула, глухой такой маленький звук крыльев повис в воздухе на секунду и исчез, оставив тихое эхо.
– Смотри! – шепнула Марина.
В сумеречном воздухе, едва подрагивая, на невидимых волнах воздуха спускалось синее перышко. Марина подхватила его легкой ладонью и аккуратно воткнула в непослушные волосы.
– Теперь ты Сойка, Марина, – улыбнулась я.
– Тогда ты будешь… Ласточка, вот кто ты будешь.
Я легко согласилась быть ласточкой.
Марине было десять лет, мне восемь.
Папа довольно скоро узнал о том, что с Мариной происходит. Вскрылось позже и то, что она хранила запрещенные книги и документы у меня, за это он ее бранил очень: сестру-то не втягивай, бунтарка. И были, конечно, у них споры долгие, Марина ему твердила, что он всю жизнь учил нас честности и что сейчас все честное есть в революции. А потом она уехала, сняла себе каморку под крышей в высоком доме на Фонтанке. Я помню этот вечер, когда Марина уезжала. Папа вышел в гостиную, руки в карманах халата, волосы аккуратно уложены, одеколоном пахнет, осанка неизменная, выправка, офицер. Смотрел молча, пока Марина со мной прощалась и с няней, обнял, так ни слова и не сказал. А потом надолго остался у окна, смотрел на аллею и шею сзади ладонью тер. У окна на столике стояла тарелка с вишнями. Семь красных вишен на белом круглом фарфоре.
Ты прочитаешь, Сойка, наверное, эти страницы позже, сердце мне подсказывает. Позже.
6 марта 1913
Милый, милый Велимир. В недавнем письме Пете, которое мне попалось на глаза, он написал: «Я знаю только, что свою смерть встречу спокойно». Я не должна была это прочесть, Петя просто не успел спрятать. Ничего, ничего… Милый Велимир, пусть все у тебя будет в порядке. Когда-то он написал, что в моих «Кузнечиках» звучит легкая насмешка над другой мелькающей жизнью. А я думаю и представляю «Кузнечика» самого Велимира, того, что:
Крылышкуя золотописьмом
Тончайших жил,
Кузнечик в кузов пуза уложил
Прибрежных много трав и вер.
Музыка, литература, живопись – мы все это хотим, страстно желаем сделать новым, свежим, живым. Помню свои прошлогодние впечатления от выставки «100 лет французской живописи», у Юсуповой. Строгость, торжественность линии Давида и Энгра, трагический, надорванный нерв Жерико, нежный комизм Домье, рисунки Гиса и Родена. Какое счастье было увидеть это все вживую, долго-долго стоять, рассматривать детально и внимательно. И другой язык, другой взгляд: Мане, Ренуар, Сезанн. Пожалуй, последние все-таки ближе мне по духу, по мировосприятию. Хотя и понимаю, что мы с Петей работаем в своем собственном мысленном пространстве, своем мире, в котором важны не наши впечатления от мира, как у импрессионистов, а наше умение понять природу, увидеть ее сущность, суть, устройство изнутри, стать веткой дерева и увидеть мир глазами-ветвями-листьями дерева. Нужно быть не наблюдателем природы, а стать ее частью, подключиться к ее ритмам, проникнуться ее звуками, стать как дерево, мыслить как дерево: беззаветно, беззащитно, чисто. Важно человеку быть одним целым с природой.
7 марта 1913
Я попросила Анюту помогать нашим поэтам – нужно набирать их стихи на машинке. Она охотно согласилась, видно, как ей хочется ответить заботой на заботу и как интересны ей наши поэты и художники. Вчера наблюдала, как ей начитывал стихи Маяковский. Маленькая Аня вытянулась ровной спиной в кресле, тонкие руки бьются над печатной машинкой, а долгий, аршинный Володя вышагивает большим шагом из угла в угол, диагональ, треугольник. От поступи звенит посуда в буфете, жалобно плачет наш старый паркет. Володя грохочет:
В небе жирафий рисунок готов
выпестрить ржавые чубы.
Потом, подхватив у Анюты свежий листок, он хмурится, а затем говорит:
– Кажется, сложилось?
И потом снова – шаги, диагональ, стук клавиш. Звенят в буфете рюмки и стаканы, кажется, вот-вот подкосятся его слабые старые ножки, взлетают от порывов длинных рук листки, падает в обморок мольберт, Анюта ловит улетевших бумажных синиц, собирает в стопку.
Сложилось.
Позже пьем вместе вечерний чай: Петя, Марина, Анюта, Володя. Володя дует на горячую темную воду, цепляет твердыми пальцами кубик сахара. Для Володи у нас в буфете стоит его собственная чайная пара.
А до этого, во вторник, приходил Велимир. Сидел тихо рядом с Анютой, сутулился, что-то шептал, уткнувшись в мятые свои бумаги. За боем клавиш не слышно ни слова, Аня все время переспрашивает:
– Лягает пяткой?
– Здесь, тихоглазая?
– Сумрачный, как коршун?
Кружит, кружит коршун. А я – ласточка. Спасусь ли?
8 марта 1913
В детстве кто-то говорил, что голубая кровь – это про благородство происхождения. По отцовской линии во мне есть что-то дворянское, какие-то французские маркизы, но никогда это в нашей семье не обсуждалось всерьез. Теперь эта моя «голубая кровь» стала белой. Белая кровь, белая кровь… Холодом веет от этой фразы. И тут на меня нападает желание взять и отогнать, вытолкнуть из себя болезнь, выдуть ее из себя весенним ветром, чтобы растворилась она в воздухе. Не хочу, чтобы бесконечная забота обо мне источала и Петино здоровье. Не имею права мучить окружающих, должна покончить с болезнями. Не болеть, не болеть больше.
9 марта 1913
Десять лет назад Петя увлекся фотографией. Фотографировал очень много меня, друзей, учеников. Недавно собрал из этих снимков целый альбом. Вот они вместе: Казимир, Пунин, Володя Маяковский дурачатся в лесу, запрыгивают друг другу на спину. Вот многочисленные фотографии с учениками, такими юными и трепетными. Вот я и Вася Каменский в каком-то поле, он со смешным «бантом поэта» на груди задумчиво облокотился о руку, а я стою в белом платье, словно изображаю