Кайрос - Дженни Эрпенбек
Ханс листает и газеты, которые его родители тогда, разумеется, не читали. Читать и не читать. Словно правду можно выбирать по желанию. Вермахт вторгается на территорию Советского Союза, завоевывает так называемое новое жизненное пространство на Востоке и заживо хоронит местных жителей: мама, почему они бросают нам землю в глаза?
Только через три дня земля перестает шевелиться.
Только через три дня перестает дышать последний из заживо погребенных.
«“Возвышенный настрой, ясный взор и твердая рука”, – под таким девизом немецкие ученые и преподаватели приступают здесь к начинанию, которому предстоит стать средоточием духовной культуры нового Востока, которое в очистительном пламени немецкого духа должно сплотить этот нарождающийся народ и указать ему путь в будущее».
Не прошло и десяти лет, как отцу снова предложили профессорскую должность, на сей раз в Гёттингене, ибо его знание истории Востока ценили и в Федеративной республике.
Непрерывность порождает разрушение, сказал однажды Брехт на репетиции. Непрерывность порождает разрушение, записал в своем блокноте начинающий автор Ханс, совсем еще юнец, во тьме зрительного зала.
Мама, почему они бросают нам землю в глаза?
Сколько пройдет времени, прежде чем забудут погибших? Только в Советском Союзе погибших было двадцать семь миллионов. Словно пуповиной, связанных с живыми надеждой на искупление. Всему, будь то молчание его отца или его собственный бунт, служили мерилом эти жертвы. В восемнадцать лет захотел он доказать себе и человечеству, что повел бы себя не так, как отец. Но точно ли он повел бы себя иначе? Или любой человек – всего-навсего сосуд, который время наполняет тем, что взбредет ему в голову? Можно ли было подчинить себе того, кого видел в зеркале? Или преодолеть одно бессилие было возможно, лишь предавшись другому? В любом случае, чтобы признать свою вину, нужно говорить от первого лица, «я». Но это «я» нельзя было купить ни на одной оживленной торговой улице Запада.
Переехав в Восточный Берлин, Ханс принял решение, навсегда изменившее его жизнь, а лет ему тогда было меньше, чем сейчас Катарине. Из Гёттингена с его целыми и невредимыми фахверковыми фасадами, которые стояли там уже лет пятьсот, в том числе и во время существования Аушвица, и после войны, из этого жуткого мира, целого и невредимого, он перебрался в разрушенный Берлин, в сильно пострадавшую столицу немецких убийц, где война еще ощущалась на каждом углу: повсюду виднелись пустыри, руины, проломы от снарядов в осыпающейся довоенной штукатурке, ведущие в никуда трамвайные рельсы на горбатой мостовой. Здесь царило настоящее разрушение, и оно было правдой. Но в восточной части Берлина, на дне этой правды мерцал новый, прежде невиданный свет: чудесный сталинский уголок в большом актовом зале Университета имени Гумбольдта, обрамленный красными лампочками портрет победителя, покрытый красным кумачом стол, на котором портрет стоял. Свет этих лампочек находил в душе Ханса какой-то отклик, они горели для него. Для него разносился из громкоговорителей голос Эрнста Буша, декламировавшего «Левый марш» Маяковского: «Разворачивайтесь в марше!/ Словесной не место кляузе». Здесь Ханс был нужен. Здесь он мог чем-то заняться. Здесь начиналось что-то, заслуживающее имени Будущего. Устанавливается вечный мир, частная собственность на средства производства упраздняется, человечество примиряется с самим собой. Музыковедение преподавал Георг Кнеплер. Ханс Майер, в каких-нибудь двух часах езды на поезде, читал в Лейпциге курс немецкой литературы. А Бертольт Брехт ставил пьесы в театре «Берлинер ансамбль».
У Гойи есть картина «Поединок на дубинках». Ее репродукцию его друг Гриша Майер недавно показал ему в кафе «Эспрессо». Противники по колено увязли в земле, которая служит им полем битвы. Об этой картине он невольно вспомнил на прошлой неделе, когда Катарина в ярости вернулась с концерта панк-группы в Сионской церкви. Туда ворвались неонацисты, вооруженные велосипедными цепями и металлическими прутьями. Долой евреев. Зиг Хайль. Подруга Катарины Сибилла спряталась под алтарем, Катарина бежала через боковую дверь. Панки были запрещены законом, неонацисты были запрещены законом, и те и другие – бледные юнцы, Людвиг вполне мог оказаться одним из них. И те и другие жаждали найти мир, в котором они были бы хоть кому-то нужны, с благими или дурными намерениями. Велосипедные цепи. Металлические прутья. Полиция стояла снаружи, но не пошевелилась, рассказала ему Катарина. Пусть-де они там все друг друга перебьют. «Непрерывность порождает разрушение».
Ты считаешь, что не несешь никакой ответственности за гибель всех этих людей? – спросил он отца, и отец промолчал.
Бледный юноша Ханс выбрал ту часть Германии, где на красных знаменах было начертано слово «антифашизм».
За гибель всех этих людей он нес какую-то ответственность.
Именно цена искупления столь укрепила его надежду на перемены.
Но что, если ответ, сорок лет казавшийся ему единственно правильным, на самом деле был ложным и ненужным, а значит, жертвы, принесенные им с сорокалетним опозданием, были напрасны? И кто осмелится спуститься в бездну и сказать мертвым, что умерли они напрасно?
«Ты можешь похоронить прошлое? Нет».
I/28
А теперь все неудержимо сползает, скатывается, обрушивается вниз, как в бездну, в этот январский день. Теперь одна жизнь оказывается неразрывно и непоправимо связанной с другой. Теперь за свое берлинское счастье Катарина платит франкфуртским, и наоборот. Однако она по-прежнему называет Вадима братом, иногда они стоят в мастерской, прижавшись друг к другу, ничего больше, иногда Катарина вспоминает, как он в тот сентябрьский вечер сварил ей кофе и приютил ее, когда она не знала, куда податься. Утром она прислоняется к чужому плечу, после полудня едет в Берлин, спит с Хансом,