Колыбельная для Рейха - Каролин Де Мюльдер
Доктора в кабинете нет, он в родильной палате. Впускает ее и, не поднимая глаз, натягивает хирургические перчатки.
– Слушаю вас, сестра Хельга.
– Герр доктор, сестра Адельгейд ушла. Она вам что-нибудь сказала?
Он будто не слышит ее.
– Сестра Хельга, я прошу вас измерить температуру у всех новорожденных, сначала в палате, потом у тех, кто при матерях. Сестра Барбара выявила пневмонию у маленького Вольфганга, сейчас он изолирован.
– Только эпидемии нам и не хватало. – Голос у сестры Хельги слегка дрожит.
– А у фрау Элизе сегодня утром было тридцать девять, я не успел…
– Конечно, доктор.
– У фрау Гудрун начались схватки, как вы знаете, у нее это первые роды. Ближайшие часы пройдут спокойно…
– Я загляну к ней, доктор.
Он шепчет, указывая подбородком на ширму, за которой медсестра расспрашивает пациентку:
– Фрау Илзе. Я надеюсь обойтись без кесарева.
Быстро и озабоченно взглянув на нее, он направляется к ширме. Сестра Хельга скорым шагом выходит из родильной палаты.
Дневник сестры Хельги
Дом «Хохланд», 2 мая 1945
Адельгейд ушла, никому ничего не сказав. Адельгейд, Илзе, Вера, Хайде, все ушли. Иногда мне кажется, что с ветром до нас долетает свист пуль. Но за пределами «Хохланда» не лучше, чем внутри. И потом, что бы ни случилось, я не уйду. Что станет со всеми этими малышами, с больными женщинами, с теми, которые вот-вот должны родить, если некому будет за ними ухаживать? Мне страшно, но и думать нечего о том, чтобы их бросить, как с этим жить? Каждый раз, как беру на руки ребенка, я думаю о Юргене. Какое отношение ко всему этому имеет несчастный малыш? Никакого, ровно никакого. Невыносимо думать об этом вновь и вновь. Мои мысли стали болезнью, они поедают меня, и я презираю себя за самоедство. Я нашла единственный способ отогнать от себя лица этого ребенка и его матери – смотреть на лица других женщин и других детей, все больше женских и детских лиц, за которыми можно укрыться, забыть о тех двух несчастных.
Марек
Светает, это рассвет 3 мая, подсчитывает он. Издалека, со стороны вокзала, доносится шум мотора, потом наступает тишина. Полная тишина, населенная всеми теми еле слышными звуками, которые вот уже пять дней убаюкивают Марека. Ветер в ветвях наверху. Шелест листьев. Гудение насекомых вокруг, как будто он в улье. Биение его собственной крови. Едва ощутимый свист дыхания. Двигаться ему не хочется. Только спать. Но спать он боится. Вчера ему приснилось, что личинки проникают в его раны, влезают к нему в рот, в лунки от выпавших зубов. Он проснулся с криком, стал отплевываться, в ужасе выскочил из своего убежища среди бела дня, взмокший и обезумевший. Рыжая девушка с младенцем больше не приходила. Он подумал, что скоро будет глодать землю и дерево, скоро станет сосать камни, жевать песок и пыль. Ночью, когда пил воду прямо из пруда, он задался вопросом: может, это вода пьет его, поглощает его изнутри? А на рассвете, забираясь в укрытие, сказал себе, что если он здесь и умрет, им завладеют насекомые, переварят его, как траву и опавшие листья, он растворится в растениях и в земле.
Снова звук мотора, на этот раз совсем недалеко. Он глубже зарывается в перегной, в скошенную траву, в живую землю, опасаясь, что его могут выдать его собственное дыхание, движения его грудной клетки. Маленький листок у него перед носом трепещет, будто крылышко, с каждым выдохом. По затылку ползают насекомые. Жужжат мухи. Он перестает дышать. Он видит над собой доски, смотрит на длинные полоски света. Задумывается, не от света ли у него усиливается головная боль. Она пульсирует, расширяется, потом сжимается, как живая.
Машина все ближе, еще ближе, и тут мотор смолкает. Через несколько минут он слышит мужские голоса. Говорят не по-немецки. Они кричат, Марек ничего не понимает, кроме того, что язык английский и что несколько человек идут в его сторону, может, ищут его, может, хотят отлить, может, расположиться здесь. Он не двигается. Кто-то поднимает крышку над Мареком, но никого не видно. Человек кричит, что-то кричит ему, так думает Марек, погруженный в гнилые растения. А тот человек, наверное, его видит, он видит, как шевелятся прелая солома и голые ветки, и как дышит его грудь, и как бьется его сердце. Он больше не может, лучше умереть стоя, чем быть заживо погребенным. Он приподнимается, выбирается из вонючей кучи, сначала высвобождает верхнюю часть тела, потом встает, вскидывает руки – облепленное отбросами пугало с мусором в волосах. Он пока не видит ни людей, ни бронированной машины метрах в двадцати от него. Ни даже солдата, который стоит совсем рядом. Больше ничего не видит. Слишком яркий свет. Ноги у него подкашиваются, он падает.
Он чувствует, что его хватают за руки, приподнимают, вытаскивают из ящика, слышит голоса, много голосов, или это они отдаются эхом, как в соборе. Различает интересный запах. Шоколад, который держат у него перед носом. Он широко раскрывает глаза и ест его, чуть не откусив себе пальцы, глядя в небо.
Небо ослепительное, Марека окутывает тепло прекрасной поздней весны. Он встает, и у него горло перехватывает от благоухания парка, смешанных ароматов чубушника, ясменника и фиалки, он шатается, в глазах темнеет, потом мир снова открывается перед ним, и он пристально смотрит на людей, троих американских солдат, совсем молодых, еще моложе, чем он сам, они садятся в свою бронемашину. Один из них, перед тем как скрыться, машет ему рукой. Машина едет к «Хохланду». Марек понимает, что война закончилась. Он плачет. Он вернется домой. Дом – это место, где сейчас Ванда и их ребенок. Он