Не совсем так - Полина Олеговна Крайнова
– Ты просила аптеку. – Рома останавливает у круглосуточной – крюк аж в пятнадцать минут.
Я просила и аптеку, и даже, ошалев от собственной наглости и безнаказанности, магазин. Один мужчина везёт меня к другому! Аура Эммы Марковны?
Но всё-таки на выходе из магазина я сую бутылку газировки под куртку, оставляя на виду только баночку малинового варенья и сохраняя для Ромы инкогнито истинную цель посещения.
Подъезжаем к дому, и я ловлю себя на нелепых попытках незаметно, сквозь Рому, заглянуть: горит ли свет ещё? Кривое зеркало: обычно это я слева, за рулём, угадываю, проползая по узкому двору, смотрит ли Ян на меня – или через меня в свои окна. А сегодня инверсия, перверсия, диверсия.
– Желаю нам больше не встречаться за пределами школы, – останавливаясь, говорит Рома. Видит моё искреннее удивление и поясняет: – Ну потому что тебе явно нужен очень весомый повод и нешуточные трудности, чтобы мне позвонить. Я рад помочь, но пусть лучше у тебя всё будет в порядке.
Чувствую стыд, будто поймали за руку, спрятавшую в карман красивую штучку в гостях: извиниться можно, конечно, но лучше всего поскорей уйти и никогда больше не видеться.
– Я действительно тебе очень, очень благодарна.
Колючая снежная чепуха уже переросла в настоящие мультяшные снежинки. Рома сидит в машине, ждёт, пока я зайду в подъезд. И я захожу и выхожу, когда слышу, что он отъехал: хочется покурить в этой выпуклой тишине, а при Роме оно как-то неловко – сам он, конечно, не курит.
Все ушли и уехали, потеряв даже оставленные следы под мягкой белой кожурой.
Свет горит.
И внутри горит нетерпение.
Я нарочно тяну время, закуривая ещё одну и смакуя этот диссонанс между суетой внутри и спокойствием вокруг – как постоять на морозе раскалённым после бани.
Но до конца сигареты всё-таки не выдерживаю.
Ян отпирает дверь молча; волосы спутаны, вид заспанный, из одежды – трусы и куртка, накинутая на голое тело. Я стараюсь не смотреть вниз, хотя там очень интересно, больше, чем над необоснованной курткой. Ян смотрит озадаченно, неоднозначно, и я на секундочку пугаюсь: может, зря я всё это? Но сразу вспоминаю: человек болеет – как может, так и смотрит. По инерции от стремительно иссякающей наглости пытаюсь возглавить ситуацию, вручив ему пшикалку и таблетки от горла, и отправляю его сразу обратно в кровать – заодно во избежание вопросов. Он их и не задаёт, только разглядывает меня в дверях сообщает, что я хорошо выгляжу для человека, побывавшего только что в аварии.
Но авария уже где-то там, спит под пухлым уютным снегом, а я здесь, я очень-очень здесь.
В комнату он идет прямо в куртке. Вынимает из шкафа футболку и переодевается в неё, аккуратно, стоя спиной к стене – лицом ко мне. В ответ на мой удивлённый взгляд произносит:
– Шрамы.
Я помню, конечно, помню, я всё дословно помню, что он рассказывал, я могла бы снять о нём фильм, написать о нём книгу, сказку, житие, евангелие! Я мечтаю быть его летописцем, я бы прочертила на себе все его шрамы.
– Я бы хотела увидеть. Мне это важно.
– Исключено! – Он ложится в кровать и заворачивается в одеяло, как в кокон. – Никто, вообще никто ни разу их не видел, кроме врачей! Да я даже в аквапарк писал заранее письмо, чтоб мне разрешили остаться в футболке. – И шепотом добавляет: – И не пугать бедных посетителей.
Я представляю что-то страшное: шестнадцать кровоподтёков, древних рвов; представляю удивительное: магические руны, тайные знаки; представляю обычное: белые выцветшие полосы. Но нет, всё-таки не представляю.
– Я не испугаюсь. Мне важна эта часть тебя, я хочу разделить её тоже.
– Мой позвоночник прошёл через мясорубку, это не то, что можно разделить, – говорит он скорее устало, чем раздражённо. – Может быть, когда я сделаю там всю эту косметику с лазерами. Дай попить лучше.
Мой болеющий мальчик обитает на диване в гнезде из сползшего пододеяльника и скомкавшейся простыни, оголяющей белую лысину кожаной обивки. Не хочу поднимать его специально, но отмечаю себе: поправить, если встанет. Как хорошая мать, завариваю ему чай с купленным мною же малиновым вареньем, на безапелляционном языке родительской нежности уговариваю выпить. Он тут же подхватывает мои интонации и почти по-детски канючит в ответ, что не хочет больше, не может пить, лопнет, – ну же, милый, ещё три глоточка.
Выдаю в награду заслуженную газировку, и он смотрит на меня с настоящим уважением. Всё я сделала правильно.
За газировкой следует тоскливая просьба о еде и жаропонижающем.
– Ты температуру мерил?
– Мерил. Было 37,4, – почти стонет он.
Немного, однако. Впрочем, я слышала, что мужчины не умеют болеть. Папа вот постоянно жалуется на давление.
Мы перемериваем Яну температуру – те же 37,4, – и он обиженно, раз не даю сбивать, просит хотя бы таблетку от головы. Хитрит, наверное, мой капризный мальчик, но я уже не могу ему отказать.
Аптечка у него живёт в ящике с проводами и всякой будничной канцеляркой, явно доминирующей на этом участке планеты. Впрочем, это не аптечка даже, так, хаотично рассыпанный джентельменский набор из пластырей, порошка от зубной боли, пары штук от отравления и аспирина, который я и развожу ему в целом стакане: что поделаешь, придётся уже выпить целиком, надо, надо, обязательно нужно побольше пить.
– Ты мне смерти, зла и ада желаешь, женщина! – Но выпивает и страдальчески спрашивает: – Можно мне наконец что-нибудь поесть?
И вот он смотрит что-то в комнате, а я на кухне готовлю ужин. Со стороны мы выглядим как самая обычная, самая настоящая семья. Если не считать позднего, почти уже раннего часа. И того, откуда я сюда приехала. И с кем. И того, что на самом деле мы…
Как там, интересно, моя машинка? В тёмных гаражах, с поломанной ногой, со вмятинами и царапинами – ни зелёнкой не намазали, ни пластырем не залепили.
Изнанка кухни под пенсионного возраста фасадами выглядит так, словно тут была когда-то женщина, хозяйствовала. За небрежно валяющимися упаковками, не способными удержать содержимое, прячутся аккуратные банки и контейнеры, в которые я давно уже хочу всё это пересыпать, разложить – и сегодня ночью наконец чувствую себя вправе навести здесь свои порядки.