Шаровая молния - Виктор Владимирович Ерофеев
Ко мне подошли две маленькие и немножко испуганные женщины, которые решили, что я пришел глумиться над их кумиром, — они и составляли дирекцию музея — и стали меня распропагандировать. И тут я узнал какие-то неизвестные мне подробности. Оказалось, что Николай Островский наполовину, по матери, чех. Из семьи, где любили музыку и чистоту, но говорили по-украински, потому что жили на Волыни. А литературовед добавил, что Островский был запойный читатель, а не просто свой парень в доску, читал взахлеб и, когда при военном коммунизме какая-то ультрареволюционная библиотекарша отказалась выдать ему «Войну и мир», сославшись на то, что это контрреволюционная книга, Островский вытащил шашку из ножен и немедленно получил Толстого на дом. Это меня убедило лишний раз в том, что политическая вредность книги зависит не от ее содержания, а от тех дураков, которые не умеют пользоваться книгами. Островский, кажется, умел.
— Он, что, святой? — спросил я серьезно дирекцию.
Дирекция решительно покачала двумя женскими головами. Нет, он не был святым. В молодости он был страстным и смелым мужчиной, любившим не только бои, но и женщин. Но его жена Раиса, которую он в письмах как суперкомсомолец весело называл «дорогим Райкомом», оказалась ему преданной до гроба даже тогда, когда он, холодный и окоченевший, лежал на кровати, и потом, после его смерти, став первым директором музея. Вечно преданная, ну, прямо, как декабристка — такие, видимо, стены у этого дома на Тверской.
Он лежал и всегда улыбался, он боролся со смертью до самой последней секунды, и когда умер, родные не сразу поверили, потому что они думали, что он сильнее смерти. И в этом был, видимо, самый главный его подвиг: не в прославлении советской власти, а в битве со смертью. И книга была написана как глава этой битвы, и потому в ней подлинная энергия, и потому она вырвалась из потока комсомольской литературы и превратилась в безумный бестселлер. Сорок изданий за два года. Переводы на иностранные языки. И недаром о ней сочувственно писал один из лучших писателей России XX века, Андрей Платонов. Он угадал в ней истинную страсть. И неважно, что такая книга могла бы вырваться из-под пера и его собственных чудо-героев Гражданской войны, мечтавших по-своему, по-утопически и явно придурочно о мировой революции. Она появилась у Островского. Конечно, в ней много бреда. Но этим бредом бредило время. А то, что молодой Сталин висит в его комнате, так это же казенная комната, сказала дирекция. И разве можно было это снять? Да он и не думал, конечно, снимать. Он всех видел романтиками.
И тут я подумал об Островском, как же плохо мы все относимся к героям нашей истории, когда они имеют несчастье думать иначе, чем мы. Островский так сильно выступил против смерти, что теперь в музее создали целый проект «Преодоление» — в помощь инвалидам, которые хотят выжить и верят в опыт Островского. И вдруг в улыбке Островского мне померещилась знаменитая улыбка Гагарина, как будто наш космонавт приобрел ее у романтика революции, и я подумал о том, что напрасно мы сделали из Николая Островского антигероя нашего времени.
Большая и малая порнография
Конечно, я всегда знал, чем венгерская «малая порнография» отличается от «большой» русской порнухи: венгерскую можно показывать по телевизору после полуночи и продавать в специальных магазинах, куда не пускают детей. Русское порно, по своей сути, патологично, в нем участвуют и дети, и звери. Это не глянцевый садомазохизм, а кровавая бойня или, в лучшем случае, каскад изнасилований, за которые полагаются суд и тюрьма.
Петер Эстерхази убежден, что малая порнография — это тоже плохо, она делается извращенцами, которые мечтают о большой порнографии, но в силу обстоятельств вынуждены самоограничиваться и скрывать свою истинную дикость. По-моему, венгерские порнографисты были не только садистами, но и беспомощными жертвами большой порнографии, так что заговор лжи при Кадаре волей-неволей оказался разнонаправленным: против венгров, и — против советских друзей.
Чувствительному человеку достаточно провести ночь в «обезьяннике», чтобы вообразить ужасы тюрьмы. Но это представление все равно никогда не будет реальным тюремным опытом. С высоты беспрецедентного опыта русской порнографии венгерская «эротика» кажется детским садом. Однако и в детском саду можно изучать человеческую природу. Главное, как это делать. Эстерхази нашел ту иронию и ту несерьезность, которая оказалась ключом к венгерским делам. В России истинно шутливый тон был бы банализацией преступления, то есть еще одним преступлением. В России нонконформистской литературе нужно было заговорить на языке преступления, чтобы выразить свою любовь к подлежащим и сказуемым, а также к черному юмору.
Есть символическая гримаса в том, что я с Петером в наших частных встречах не нахожу общего языка. Он владеет немецким, которого я не знаю; я говорю по-английски и по-французски, в которых он не силен.
— Что случилось in your country[10]? — спросил он меня на русско-английском воляпюке на Франкфуртской ярмарке после очередного ахового русского кризиса.
Как тут можно что-нибудь объяснить? При этом наше общее молчание, или мычание всегда полно взаимной симпатией. Ясно, что мы никогда не договоримся, но ясно и то, что мы понимаем, почему нам не договориться, и именно это нас, кажется, сблизило. Я порой видел, что он уклоняется от более тесного контакта со мной, и находил этому причину. В сущности, я был в его глазах тоже империалистом — империалистом большой порнографии, когда как он был заложником малой. Это было «нечестно». С другой стороны, когда моя книга в Венгрии в какой-то момент обогнала его по продаже, я