Дегустация - Ксения Алексеевна Буржская
Глеб, по заявлениям женщин, вообще ничего не ценил. Ни долгих лет жизни вместе, ни фейерверков, ни даже возможности молча давать денег — это уже от дочери претензия, Ариши. Глеб, по заявлениям женщин, ценил только себя и свои книжки, если они писались, конечно, а писались они далеко не всегда. Сейчас вот он должен был наяривать новый роман, потому что уже подписал договор, а роман не наяривался. Глеб себя убеждал, что ему некогда. Сначала разборки с женой, потом с любовницей, потом самолет, даже два самолета, а сейчас вот в отеле стол неудобный. Ничего не влезает на этот стол: ни печатная машинка (зачеркнуто) ноутбук, ни локти (один из них все еще саднил после самолета), ни даже стакан с вискарем, который был наполовину пуст со вчерашнего вечера. Глеб крутил его в руках, пока не расплескал на клавиатуру, пришлось вскакивать, материться и вытирать.
Что Глеб писал? Конечно, великий роман. В данный момент — роман номер пять. Предыдущие четыре не сделали его великим писателем, и даже богатым не сделали, и даже не позволили ему перестать работать копирайтером в рекламном агентстве. Господь (мой брокер), думал Глеб, как я устал.
Когда на пороге возникло ощутимое утро, он выставил комп на подоконник сушиться и решил пройтись. Носки воняли. После двух самолетов и… В общем, надо было взять хотя бы две пары, но Глеб напихал в рюкзак сигарет, как будто собирался здесь только курить. Он всегда много курил, когда писал, и Гелю это ужасно бесило. А что не бесило Гелю? После двадцати лет совместной жизни осталось только раздражение.
Глеб натянул штаны, сунул в карман пачку сигарет — отстойно топорщилась, но положить ее больше некуда, — сунул в пакет трусы и носки и пошел по улице, где, как ему казалось, он вчера видел прачечную.
По ходу движения, кроме бомжей и попрошаек, ему попался какой-то арабский базар, он зашел туда и прихватил синюю футболку поло с крокодилом, имитирующим дорогой бренд. Крокодил был кривой и грязно-зеленый, маленький червячок, проедающий ткань его сердца. Глеб вглядывался внутрь и ощущал бардак. Надо начать писать, говорил он себе, надо начать писать, чтобы собрать все в единое целое. Хотя где-то в глубине души он знал наверняка, что эти детальки — от разных конструкторов.
Прачечная нашлась. Не такая красивая и сияющая, какой он запомнил ее с вечера, но все же сносная: длинные ряды серебряных машин стояли вдоль стен, а между ними — два ряда пластиковых кресел. Глеб наугад выбрал машину, забросил туда свой скупой стафф и засунул в щель монетку в два евро. Машина щелкнула, загудела и потащила барабан по кругу. Глеб выдохнул и сел в кресло напротив. Упершись ладонями в колени, он уставился в барабан. Тот устраивал аттракцион его носкам и трусам: их колошматило по сверкающим стенкам. Вода стала мыльной и спрятала в пене цвет. Машина то шумела, то останавливалась, и тогда он снова слышал гул с улицы — сигнальные гудки и голоса из кафе напротив. Потом она разгонялась, набирала скорость, наяривала и наяривала круги, Глеб с почти маниакальным интересом следил за происходящим, как за вторым таймом футбольного матча.
Круг. Странная форма, нет выхода и входа, любое кольцо — бесконечно. Носки как жеваные, высохнут — станут деревянными, и, главное, где их сушить? Господи, что делать дальше — у меня из планов на сегодня только стирка, как я дошел до того, что стирка — вообще мой план. Геля злится. Не отвечает. И нос морщит, когда раздражена, я прямо вижу. Ну ок, блядь, пускай позлится. Ариша так же морщит нос, пятнадцать лет, а туда же. «Че, сбегаешь?» — «Уезжаю». — «Ясно». Ясно ей. Раньше она меня обнимала, клала мне в сумку розовую игрушку-свинку. Талисман. Она говорила: папочка, все будет в порядке, Свинский тебя защитит. Где Свинский? Кстати, где Свинский? Я давно не помню его. Линда меня не любит. Конечно, не любит. Всегда говорят, что мудак — мужчина, что мужчина — не разводится. Что мужчина… Я сказал ей сразу: давай вместе. Давай я разведусь — сегодня, сейчас. И мы с тобой… Она сказала: ты дурак или ты дурак? Я уже была замужем и пока больше не хочу это повторять. Мы же не школьники. И че? Че, только школьники имеют право на счастье? Я хочу быть с тобой. Ты целуешься лучше всех. Она говорит: честно, ты как ребенок. Я даже заплакал от нежности. Ох, Линда. Какая ж ты сука. Теперь я вижу трусы. Они прилипли с той стороны плотного стекла. Постучу по нему, как по аквариуму. Эй, плывите, полощитесь, мойтесь до дыр!
В Москве я был никем, я нигде никто, вот ведь замечательно — нечего терять, если нечего терять. Линда сказала, что читала мой первый роман дважды. Геля вообще плевать хотела на мои романы, она сказала: ну вот уже четыре романа — и что? А что должно было произойти, по ее мнению? Я должен был стать Рокфеллером? Я и так неплохо зарабатываю хуйней. За хуйню мне платят в восемь раз больше, чем за романы. Я пишу хуйню, за которую мне стыдно, потом эту хуйню печатают на заборе, то есть на билбордах, так это называется. Потом люди покупают всю ту хуйню, про которую я хуйню написал, и я получаю бабки. Нормально. Зато я могу сесть и писать роман. Роман номер пять. Я его сейчас пишу. Не пишу. Думаю. Сначала всегда надо подумать. Это хуйню можно написать с наскока, да и то не всегда. А когда я сижу и думаю о романе, Геля говорит: опять хуйней страдаешь? Геля, ты путаешь хуйню и дело. Дело, говорит Геля, — это что-то другое. Она не жена писателя, да я и не просил.
А о чем я просил? Наверное, я просил о свободе. Хотя свобода мне не нужна. Вот у меня сейчас свободы — хоть жопой жри, я от дедушки ушел, я от бабушки ушел, а сам сижу в прачечной 14-го аррондисмана и не знаю, что делать, хочу написать Линде какую-то сентиментальную ерунду о том, что вот, глянь, до чего я дошел: сижу и смотрю, как барабан машины выжимает черносмородиновые соки из моих носков. Цвет именно такой