Голое поле - Галина Евгеньевна Калинкина
Рождество и Новый год самые трепетные праздники – вровень с Пасхой. Но Пасха и Троицын день – все же другое, там больше Божеского, больше отстоящего от тебя самой. А в Рождестве Господнем мирского более, человеческого, где Сам Бог с Небес сошел на землю и приблизился к человеку, Бог человеком стал. И более невероятного свершения на Земле не наблюдается. Новогодние дни дороги воспоминаниями о матери, о той семье, где Женечка чувствовала себя безоглядно счастливой. С маменькиным уходом на мир не смотрелось благостно – первая близкая смерть, отрезвляющая. И вот теперь они живут в Доме трезвости, прижилось название с легкого – без костей – языка старшего ординатора.
Прежде на телешёвские балы ходили вдвоем с матерью, отец первый выход дочери «в свет» сопровождал, потом взмолился – увольте. От хозяев городского имения Телешёвых приходили загодя, до двадцатого декабря – начала каникул, именные приглашения на три лица. Надушенные фиолетовые конверты вручал лакей в ливрее екатерининских времен и парике. Сколько предстояло суматохи: поездки в салоны, модистки, куафёры, продумать мелочи от цвета перчаток и бутоньерки до мысков туфель, выглядывающих из-под бального платья. Собрать подарки всем Телешёвым, веселому добродушному семейству, проживающему в собственном доме на Покровке поколениями больше ста лет. Упаковать, обернуть, обвязать разноцветными лентами каждый и не забыть, кому какого цвета лента предназначена. Потом музыка, вихрь, кружение, глаза, улыбки, глаза…
Теперь все небрежнее, разнузданней, доступней. Как будто распустили не одни дамские корсеты. И времена нестрогие, и праздник проще. Теперь Новый год навсегда связан с горьким осадком и привкусом оставленности. Траур Женя сняла через полгода, два платья из черного крепа отдала бывшей прислуге, которая с семьей доктора в «сумасшедший дом» переезжать отказалась. Платья и вуаль сняла, с сердца налет горечи не снимешь. Никогда не забыть летние вояжи с матерью к тетке в Партенит, заплывы в гроты, пикники у греческой базилики, их вечно проветриваемую сквозняками, просоленную йодистым ветром, с раскрытыми настежь окнами, словно взлетающую как Летучий Голландец дачу. Занавески никуда не спешили, плыли по рейду, обещая счастливую жизнь. И задыхаешься от нежности, вспоминая не свою детскую, не маменькину спальню с альковной кроватью, куда дозволялось залезать лишь до шести лет, а чулан партенитского дома. Принято думать, что пыль не пахнет. Напрасно. Пыль пахнет нетронутостью вещей, упорядоченностью, тишиной замков, тьмою мешочков, венчиками выцветшего укропа, висящего головами соцветий вниз, как летучие мыши. Пыль чулана пахнет залежами счастья. Детскими годами, комнатой, залитой горячим солнцем, минутным ощущением восторга, пойманного в ладони, как солнечный зайчик. Там, в иных мирах, будет все: райский сад, яблоки, диковинные звери. Но пыли там не будет.
Под утро снилась мама, качала головой, спрашивала: а ножницы-то, ножницы? Женя мучилась разгадкой, терзалась. Грудь распирала духота, тугой, душный комок неразрешимости. Будто дверь толкаешь по противоходу, а та сопротивляется напору, и не отворяется, и не дает избежать опасности. Сон измучил бессилием, Женя проснулась. Выдохнула – ох, всего лишь сон, комок с груди подался ниже, катясь и тая, в паху исчез без следа, и тут осенило: ножницы! Ну конечно, ножницы! Вечером, когда весь дом отошел ко сну: комендант запер двери, кастелянша за ним проверила двери, окна, свечи, лампадки, когда дежурная сестра милосердия встала на пост, больные утихомирились, тогда Женечка тайком вышла в гостиную и на крышке рояля кроила «на глаз» из нарядного жаккарда сарафан, а из «газовой» ткани блузу. Проработав до второго часа ночи, довольная выкройками, собрала материал в охапку, нитки для наживления, иголки, тряпичный метр сложила в мочесник со звездой Алатырь – мамин подарок из последних, охранительных. Свет в гостиной потушила и, умиротворенная, тотчас уснула, едва прилегла у себя. А ножницы, ножницы-то забыла! Отец, старшая медсестра и Тюри строго следят, чтобы у пациентов не было доступа к медицинскому инструменту, к колющим и режущим предметам, о чем и кастелянша, и комендант, и кухарка предупреждены.
Не зажигая керосинки, не разбивая огнем зимней утренней мглы, босиком, в одной батистовой сорочке, пробралась из спальни, через «докторскую» столовую, через коридорную, в гостиную залу. Тихо, дом спит без огней, не больше пяти утра; ай да маменька, упредила. Из подвала долетел глухой одиночный стук, должно быть, кухарка поставила чан с водой на дровяную плиту под жестяной вытяжкой. В габардиновых шторах намек на вызревающий во дворе будничный день. Босым ногам холодно и отчего-то колко, голым плечам зябко, два-три шага в полутьме до рояля… И вдруг сбоку чужое дыхание или полужест, или задверный холод – крупная черная фигура. Солдат? Липкий? Метранпаж?
– Ой! Кто здесь?!
– Я.
– Не троньте, не троньте!
– Я не трону…
– Не приближайтесь. Стойте, где стоите.
– Стою.
– Отвернитесь.
– И так ничего не видно.
– Отойдите на три шага.
– Куда?
– Нет-нет, не сюда. Обратно.
– Обратно?
Женя воспользовалась замешательством фигуры, бесшумно подлетела к роялю, ощупала ладонью прохладную поверхность. Нету! Ножниц там, где оставила, нету.
– Верните!
– Что?
– Что взяли.
– Ничего не брал. А… это…
Фигура протянула руку. Женя потянулась навстречу. Наткнулась. Больно. Но тут же вцепилась в ледяной предмет крепко-накрепко, миг, и она выдернет, она победит неразумного, блуждающего ночью по спящему дому.
Но свет вспыхнул раньше. И с порога гостиной на двух людей у рояля, соединенных протянутыми руками, смотрели комендант и кастелянша. Старуха поджала губы и качала головой: так, так, голая, так, вдвоем, наедине с этим, так, так. Двое у рояля, на миг ослепленные верхним светом, щурились на входящих, потом обернулись друг на друга. Женечка выдернула, наконец, ножницы. Обхватив руками грудь, крест-накрест, как на причастии, бегом-бегом босиком по иголкам, в сорочке, к себе. У Тулубьева глупый вид: растерянное лицо, крестьянский зипун, подвязанный кушаком, а за кушак заправлен топор рукояткой, каким в роще за Хапиловкой срубили высоченную – едва вдвоем доволокли – ель.
Комендант деловито просовывал принесенную веревку под колючие зеленые лапищи, пытаясь крепким «шлюпочным» узлом обвить ствол, а Родион поднимал дерево вверх к потолку. За крюк под круглой зальной люстрой собирались привязать веревку для прочности –