Пансионат - Петр Пазиньский
Есть еще одна фотография дяди Шимона, тоже на улице, наверное Купецкой, потому что просвет закрыт зданием, можно проверить, есть ведь довоенные карты, и потом, это рядом с мастерской реб Тойве. Больше ничего разглядеть невозможно, подписи нет. На тротуаре толпа, даже больше, чем на Налевках: лавочники зазывают клиентов, возчики лавируют на своих подводах с углем, поднимая тучи пыли, над табачными лавками хлопают на ветру полотняные навесы. А улыбающийся Шимон поспешает, держа в руке кипу газет, за ним с достоинством вышагивает задумчивый ешиботник в отглаженном лапсердаке, почитывая что-то в открытой книге. На первом плане молодой джентльмен в костюме и шляпе, на носу блестят круглые стеклышки. Где и как закончил свои дни этот очкарик? А парень в лапсердаке, а хозяин мясной лавки, а бородач, сидящий на ступеньках, дамочка в шляпке с перышком, прохожий в клетчатом шарфе и вот этот толстяк с картонной папкой под мышкой и сладострастным взглядом, что смотрел вслед бабушке на Налевках? Вся наша Варшава! Успели погибнуть на месте или их увезли туда, в Треблинку? Как наших соседей по Свентоерской, как семью Рабиновичей с Паньской — наших родственников, державших склад аж на самой Тарговой, вход с улицы, как отца и мать Шимона, его брата Шляму, двух сестер, Ривку и Малку, кузена Юрека и его жену Халю с маленьким Гершиком, который, когда началась война, как раз должен был пойти в первый класс. Кто из них уцелел, спрятанный добрыми людьми или потому, что не хватило места в вагоне, или по какой-то другой неведомой причине, например благодаря вмешательству медлительного Создателя, который, не в силах более смотреть на эту бойню, решил принять меры, а может, по недосмотру дьявола, который, забавы ради или для собственного удовольствия, оставил несколько душ миру на память? А может, только случай позволил им уцелеть, чтобы свидетельствовать, кричать и оплакивать, и никогда не забыть или забыть навсегда, но все равно помнить — из поколения в поколение, до конца, до последнего вздоха или даже на один день дольше.
Вот и все, что осталось от прежнего мира.
* * *
Фосфоресцирующая зеленая стрелка пути эвакуации светилась на темной стене коридора, указывая дорогу к лестнице. Я послушно двинулся в этом направлении.
Через неплотно прикрытую застекленную дверь внутрь теперь вливалась освежающая струя холодной ночи. Приятное разнообразие после душной комнаты. Я забыл открыть окно. Дверь заскрипела, и, опасаясь произвести еще больший шум и перебудить весь пансионат, я постарался протиснуться в образовавшуюся щель. Вот и терраса второго этажа со стороны двора. Несколько плетеных кресел, рассохшихся от солнца и ветра, столик, тоже плетеный, над ним не слишком чистый пляжный зонтик с белыми и синими клиньями. Как на морском курорте, только здесь одни деревья да песок, а воды нет.
Пан Хаим любил тут сидеть. В креслице, подложив под голову надувную подушку. Взгляд устремлен на кроны сосен. Пан Хаим смотрел вперед и жадно вдыхал смолистый воздух.
— Почти как на Святой земле. А знаете, почему евреи так любят «ветку»? Она напоминает им дом!
Дом. Где-то там, далеко. Несколько дней на пароходе. Поселения первопроходцев в Сионе. Маленькие домики, крытые красной черепицей. Рош-Пина с каменными крылечками, увитыми лиловыми цветами. В садиках привольно расположились рододендроны, пинии притворяются соснами. Словно перенесенные из Европы. Вокруг пальмы и цитрусовые рощи, а дальше солнце и песок. Насадят виноградники и будут пить вино из них, разведут сады и станут есть плоды из них. Добровольцы, брошенные на осушение болот в Изреэльской долине. Из Варшавы, Кракова, Вильно и Белостока. Молодые стражники. Много их умерло от малярийного воздуха. Много погибло от пуль арабских мушкетов. Возраст надежды насчитывает двадцать столетий, и дается она не каждому.
Сосна, печальнейшее из деревьев. Пан Хаим объяснил мне это несколько лет спустя.
— Каждая сосна — сокровище. До войны я давал деньги на Керен Каемет. В конце каждого месяца в нашу гимназию приходили люди с синей банкой. Деревья для Галилеи. Директор кривился, он был убежденный бундовец, но собирать деньги разрешал, только так, чтобы он не видел. Сам не дал ни гроша.
Директор Райзман хотел остаться и в Польше бороться за лучшее будущее. Сион, объяснял он пану Хаиму, — это решение для горстки молодежи. Массы все равно не поедут, им нужна достойная жизнь здесь, на берегах Вислы. А разве у нас есть другое место, куда еврея можно взять и пересадить, словно дерево? Нищего, больного и старого? Вырвать с корнями, которые он пустил столетия назад, и обречь на очередное изгнание? Нам нужна еврейская автономия в общем государстве. Государстве простых людей, будь то евреи, поляки или украинцы. И директор Райзман боролся за свое государство, за прогресс и справедливость, помогал писать воззвания и сочинял пламенные статьи для «Фольксцайтунг», организовывал рабочие клубы и вместе с польскими товарищами ходил на первомайские демонстрации, на которых его лупила дубинками санационная полиция.
Пан Хаим собирался в путь — в Палестину. Вечный жид всегда в пути и только дома, на Святой земле, может по-настоящему отдохнуть от унижений. Только дома мы сможем вести жизнь свободного народа. А пока, чтобы сбросить ярмо неволи, следует тяжко трудиться, чтобы там, дома, уметь трудиться еще более тяжко. Они прозревали это свое будущее в хахшаре,