Шаровая молния - Виктор Владимирович Ерофеев
Культурология — наука новейшего тоталитаризма, стремящаяся каталогизировать и оприходовать свободное творчество. Это чистая воля к власти. Ею заражены как циники, так и моралисты, мечтающие в периодике соединить эстетику с высшим смыслом. Общими усилиями они превратят литературу уже в совсем лихой концлагерь, где из писателей будут делать жидкое мыло.
Это веселая забава. Писатели, впрочем, сами виноваты. Они проиграли войну с критикой в глобальном масштабе из-за своей интеллектуалной слабости. Вот уж действительно дураки! У нас не «серебряный век»!
Но литературно-критический кошмар остается сугубо отечественной перспективой. Не потому ли так тянет в умозрительную эмиграцию, туда, где критика расписывается в своей беспомощности? Мне нравятся упаднические настроения западной критики, саморазрушительно отказавшейся от идеи доминанты критического исследования, от однозначной трактовки текста и допускающей бесконечное количество равноправных интерпретаций. Мне нравится это как противоядие критическому монополизму.
Что же касается отсталой России, то тут нужно готовить контрреволюцию. Вот только с кем? Идея, впрочем, ясна и взята напрокат у Булгакова: чтобы все стало на свое место, надо Шарикова превратить в Шарика. Ну, хорошо, не Шарик. Пусть Фирс. Пусть заботится о здоровье господ. Пусть переживает по поводу того, что в барские комнаты заходят посторонние люди. Пусть по этому поводу пожалуется своим хозяевам. Те разберутся. Спасибо за подсказку. Но не дай Богему лезть самому в драку.
Хороший критик обречен на забвение. Плохой — на славу в потомстве. У писателей все наоборот. И так должно быть.
Хороший критик должен по возможности недурным языком и нескучно пересказать содержание книги в газетной статье и вкратце сообщить об ее авторе, оставляя читателям право самим решать, покупать или не покупать эту книгу. Хороший критик должен быть в меру начитанным, знать даты и уметь пользоваться литературными энциклопедиями. Если же он отличается способностями и рвется куда-то вверх, его можно попросить сделать примечания или даже допустить к приятным формам литературоведения: пусть занимается писательскими биографиями, творческими путями. Мне хороший комментатор ближе Бахтина. В подчердачной библиотеке ИМЛИ на Лубянке я любил встречаться с пожилым комментатором, который, обложившись книгами, просиживал там все дни напролет. Он знал, положим, досконально, чем одно издание Фурманова отличается от другого. Возможно, он также знал, что «Чапаев» не самая великая книга, но не считал себя вправе об этом судить. У него была собственная гордость, нашедшая себя в терпеливости и смирении. Такого человека было невозможно не уважать. Напомню мягкое правило критика Стасова: «Быть полезным другом, коли сам не родился творцом».
Давно пора отправить отечественную критику на ее место — в лакейскую. Советская власть, слава Богу, кончилась. Нужно заново наладить службу писательского барского быта. Пусть в лакейской критика судит о писательских причудах и умиляется им, сдувает пылинки с барских шуб, пьет шампанское из недопитых бокалов, кайфует от сплетен о барских грехах. Именно там она сослужит литературе добрую службу, и та подарит ей на праздник немного денег. И милостиво протянет руку для поцелуя.
1993 год
Учение ЁПС
Завяжите мне глаза и дайте стакан белого сладкого портвейна с квашеной капустой. И — диссидентский поцелуй в придачу. И я сразу все вспомню. Голую лампочку над головой. Красивые пятна истерики. Всю историю группы ЁПС. От начала до конца. Как будто это было вчера. После выступлений в Москве нас поили водкой, а в Питере давали портвейн с квашеной капустой. Мы с Сорокиным не отказывались и от других предложений. Питерские коммуналки бездонны. А Пригов, как известно, пил всегда только пиво.
В жестком купе «Москва — Ленинград» чайные ложки дробно дрожат в пустых стаканах, трясущихся в подстаканниках. За окном снег быстро летит слева направо. На мужчинах синие лица по ночному заказу Министерства путей сообщения. Спертый воздух не сулит сладких снов. Одно синее лицо неисправимо ангелоподобно. Оскал и череп второго мужчины — хтонические. Третье лицо, лежащее на моих поднятых коленях, как ни странно, мое.
Еще не настало время рассказать всю правду о мистической деятельности ЁПС (Ерофеев — Пригов — Сорокин), да скорее всего оно никогда не придет. Слишком много людей, завязанных в этой истории, еще живы и по понятным причинам предпочитают молчать. Покойникам тоже не нужно излишнее красноречие. Лучше всего отослать читателя к текстам, впервые собранным в этой книге вместе, — пусть он сам ломает голову над тем, что же собственно произошло. Тексты важнее всяких признаний. Если читатель не дурак, что-то ему станет ясно. Проверьте себя на предмет собственной сообразительности.
— Вы как будто неживые, — подумав, медленно сказал я.
Мои попутчики как-то нехорошо хмыкнули.
— Ну, наконец-то, — одобрительно сказал первый.
— Дошло, — кивнул второй.
— Что, правда, что ли? — вяло встрепенулся я.
— Если и неправда, то какая в сущности разница? — наутро сказал Хтоник. Мы ели, небритые, пончики в подвальной чайной на Литейном проспекте.
— Я люблю, когда девушки очень боятся, — сладко потянулся невыспавшийся Ангел.
— А я сам в душе боюсь девушек, — признался нам Хтоник.
— Теперь понятно, почему вы хромаете, — признался я Пригову.
— Жизнелюбивые мудаки, — поморщился Сорокин, посмотрев на полумертвых, еле ползающих по кафе ленинградцев, и брезгливо пошевелил розоватыми пальцами.
— Как вы правильно изволили выразиться, Владимир Георгиевич, жизнь есть сон, — согласился Пригов.
В качестве подсказки скажу только, что ЁПС существовал на двух подпольных уровнях. Первый уровень в сущности мало чем отличал ЁПС от других подпольных образований позднейшей советской истории, включая ансамбли бесчисленных подражателей западного рока, джазистов, художников-авангардистов, отказников, политические и экономические кружки диссидентов и прочую подобную публику, с которой ЁПС, как правило, не имел тесных отношений, держался на почтительном расстоянии, хотя в частном порядке дружбы водились.
— Завтра в Риме у нас встреча с Папой Римским, — напомнил я.
— Да я, что, против? — пожал плечами Пригов.
— Почему все писатели — такое говно? — тихо удивился Сорокин.
Папа Римский был недоволен нашей энтропией:
— Можно сказать, весь мир наизнанку выворачивается, а вы эстетствуете, тщательно стирая границу между жизнью и смертью.
— Слово выбрало нас такими, как мы есть, — честно сказал я.
Папа Римский пригляделся к нам и ласково сказал:
— Мировая литература всегда делается жадными подонками, маньяками, слизью, полупадалью, извращенцами.
— Я влюбился, — сказал ему Пригов, — в одну белобрысую девицу по имени Дура.
— Кому как не вам выпала честь подготовить мир к вечному цветению? — обнял нас Папа Римский.