Свой остров - Ааду Хинт
— Иногда страшно — все идет медленно, трудно. Сдала только латинский язык. У других уже сдано по три-четыре экзамена. Ничто не интересует, все ужасно скучно.
— А философия?
— Должна бы интересовать, но мысли давно умерших людей, сложные мировоззрения — все это становится как-то чуждо, мало что можно взять оттуда для себя.
От девушки исходит что-то такое невинное, искреннее, детское. И если бы он смел, он погладил бы эти узкие, в дорогих перчатках руки, отдал бы все, чтобы ей было хорошо.
— И вы молоды, но ведь и вас интересует все?
— Все, — печально возражает он, — в этом и состоит трагизм. Я только читаю и читаю, с детства помешан на чтении, и все равно не могу прийти к ясности в понимании и других и себя.
Они гуляют по краю причала, находясь в опасной близости от шуршащего льдом моря. Откуда-то издалека доносится слабый гудок парохода, который прокладывает себе путь к причалу. Небо над морем темнеет, будто там скапливается все напряжение пробуждающейся весны.
— Вы смотрели «Далекие берега» Пагноля? — спрашивает Хилья.
— Да, ходил.
— Я смотрела в кино и в театре, и, по-моему, нет ничего прекраснее. Только концовка должна быть другая.
— Почему? Так наиболее верно, реалистично.
— Возможно, но молодой человек должен был остаться на каком-нибудь острове Южного моря, и Фанни потом могла бы вместе с ребенком поехать к нему.
— Но ведь их «далекие берега» были для них самыми близкими, находились в них самих.
— Как? — удивляется в свою очередь девушка.
— Да это я так, я же ничего не знаю, — увиливает он, не осмеливаясь обосновать сказанное.
— Будь я мужчиной, я бы тоже пошла в море, — мечтательно говорит Хилья.
Лаас молчит, да и что ему было сказать. Все то, о чем он думал и мечтал, словно бы унеслось в высокую темноту над городом или рассеялось в вечернем облаке над далеким морем.
Они снова оказались на одной из главных улиц города, прошли немного вперед и очутились у нового модного дома инженера Нийлера.
— Вы так и не сходили, куда шли...
— Это ничего. В порту было чудесно.
— Да, — говорит Лаас. И больше ему ничего на ум не приходит. Чувствует, что он статист, человек на перепутье.
Сейчас!.. Но слово не приходит. Он будто знойное небо, разодран болью и весь напряжен.
— Доброй ночи! — и Хилья подает руку. — Заходите к нам в праздники.
Лаас, как во сне, делает несколько шагов.
И все-таки, и все-таки...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«Я сумасшедший, как в бреду, хожу на улицам. И Вы вместе со мной. Пытаюсь работать. Вы появляетесь вдруг, стоите и смотрите на меня. Я уже не знаю, где иллюзия, где реальность.
Собираюсь передать Вам это письмо. Не знаю, осмелюсь ли я когда-нибудь это сделать. Если нет, то у меня будет хотя бы повод винить себя в том, что осталось мной не сделанным, или Вам обвинять меня в том, что я сделал».
Ему хочется написать: «Зову тебя!» — но рука больше не движется. Он сует листок в карман, нахлобучивает шляпу и уходит.
Хилья уезжает завтра. А он, безумный, бесплодно тычась, упустил из рук эти две недели. Трижды он приходил к инженеру Нийлеру и все же ничего не предпринял, ничего не сказал. А завтра город будет уже пустой.
Звонит.
Госпожа Нийлер открывает:
— Вы хотели с моим мужем... его сейчас нет дома.
Кто-то словно выталкивает его за дверь, а он все же не сходит с места. И тут, откуда только взялась эта смелость, запинаясь говорит:
— А барышня Хилья?..
— Хилья да, а в чем дело?
— Хотел сказать ей пару слов.
Госпожа Нийлер недоуменно пожимает плечами и, не приглашая Лааса снять пальто, кричит в другую комнату.
— Хилья, с тобой хотят поговорить!
Они стоят друг против друга в полутемном помещении.
— Вы уезжаете, город остается пустым. Разрешите вам писать...
Он подает ей листок, и длинные пальчики безмолвно сжимают его в комок.
— Можно прийти на вокзал?
— Нет.
Потом в тихом помещении снова слышится шепот:
— Нет, нет, не приходите! Вы не должны!
Она убегает, и он, ничего не видя перед собой, выходит через высокие двери во двор перед домом.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На вокзальной платформе он ощущает нестерпимую пустоту, беспредельную, сокрушающую пустоту одиночества. Издали доносится злобное звериное гиканье только что отошедшего поезда.
Лааса Хилья не видела — оно и лучше. Госпожа Нийлер уехала вместе с дочкой, сам инженер вернулся и сел в машину.
И тогда с невыносимой медлительностью тянутся два грустных, тоскливых дня.
Вечером он находит письмо.
«Уже ночь. Не спится. Тело истекает кровью от ран, нанесенных перестуком колес. Мне больно, и я бы не хотела находиться здесь. Ненавижу поезд, кондуктора, людей, которые едут со мной. Мама допытывается, что со мной, а я сама не знаю».
Затем тон письма становится нежным, ласковым. Незабываемое воспоминание о минувшем лете, вековые сосны Меремызы и вечер в порту, спокойное море и шуршание льда.
Лаас залпом пробегает ломкие дрожащие строки. Чувствует, как он почти физически вырастает. Счастье столь велико, что не умещается в комнате, оно простирается над домами, улицами, над городом, раскидывает свои крылья над морем.
И он выбегает из комнаты, несется в счастливом порыве по улицам на самый верх безлюдного мола.
Хилья! Завораживающе звучное имя. Холодный застывший бетон кажется ему теплым, почти мягким, и море подкатывается к его ногам.
Вечер. Он все еще ходит по берегу и читает письмо. Когда он возвращается домой, мир представляется ему обновленным. Лица встречных кажутся ему такими славными, а злым он готов простить их грехи.
Пишет долго. Просто и искренне. Он не