» » » » Мальчики из блокады - Александр Алексеевич Крестинский

Мальчики из блокады - Александр Алексеевич Крестинский

1 ... 33 34 35 36 37 ... 49 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:
фанерную коробку.

Одним словом, получалось так, что в нашем доме не было мужской руки, и поэтому всегда с таким нетерпением ждали приезда дяди Миши или прихода дяди Володи, и тогда стучал молоток, визжала пила-ножовка, дверные петли получали долгожданную порцию масла, переставали дребезжать шарики на кроватях, скрипеть и качаться — стол…

И вот наступил день, когда я стал старше своего отца, и с каждым годом становлюсь все старше, вот уже на девять лет я старше его… Сейчас мы были бы с ним друзья, почти равные по пережитому и по раздумьям. По знаниям-то мне его никогда не догнать, сколько бы я ни прожил. Но это все не главное. Главное в другом. Когда я сейчас думаю о нем и представляю нашу встречу, и разговор, и молчание рядом, я думаю о какой-то важной тайне, которую мы сумели бы вместе с ним открыть. О чем она, не знаю. Но ощущение навсегда утерянной тайны не оставляет меня, когда я думаю об отце.

Детская память моя временами посылает на поверхность с почти недосягаемой глубины одну и ту же картину: выходной, утро, щекочущая горло музыка в черном кружке репродуктора, слово «Петергоф»…

Отец разводит в баночке зубной порошок и, расстелив газету, щедро натирает мелом старые парусиновые туфли. Потом он ставит их на карниз, чтобы ветерок и солнце поскорее подсушили их.

Я стою у окна и вижу волшебное превращение: темная влажная поверхность парусины светлеет и становится ярко-белой. Отец берет туфли и, высунувшись в окно, звонко щелкает их подошвами друг о дружку. Легкое меловое облачко подымается над окном и тут же исчезает. Отец надевает туфли с помощью старинной роговой ложки. Он готов.

Парусиновые туфли и Петергоф неразделимы. Может быть, это смешно и странно, но Монплезир, шахматная лестница, Самсон и прочие чудеса без тех парусиновых туфель не воспроизводятся моей памятью.

Потом мы терпеливо ждем нашу маму. Она стучит ящиками комода, шуршит шелком, легкий запах духов носится по комнате, с ним соединяется запах глаженого белья…

…И вот я вижу молодых моих родителей, осененных радугой петергофских фонтанов: маму в платье с крылышками и с косой вокруг головы, папу в белой рубашке-апаш, в белых полотняных брюках и белоснежных парусиновых туфлях. Отец, как всегда, напевает стихи. Он напевает их всюду — на улице и в трамвае, за столом во время карточной игры и на пляже, и вот теперь, на петергофских аллеях, тоже. Стихи эти непонятны мне, но загадочны и привязчивы…

Девушка пела в церковном хоре

О всех усталых в чужом краю,

О всех кораблях, ушедших в море,

О всех забывших радость свою.

. . . . . . . . . . .

И голос был сладок, и луч был тонок,

И только высоко, у царских врат,

Причастный тайнам, — плакал ребенок

О том, что никто не придет назад.

КОРАБЛЬ

Когда ранняя зима стянула реку тонким черным льдом, у гранитной набережной встал на прикол большой военный корабль. Можно сказать и так: корабль причалил к нашей улице. Улица заканчивалась широким спуском к реке. У спуска он и ошвартовался. Корабль был весь потрепанный, побитый, в пятнах грязно-серой краски. Кое-где на его борту жирно блестели свежие заплаты.

Корабль — тяжелый, усталый — привалился к берегу. Он не спал, нет. Пушки на нем всегда были расчехлены.

Мы стояли на набережной против корабля и, дрожа от пронзительного ветра, жадными глазами ловили каждое движение, любое шевеление на корабле. Движений было немного — корабль берег свои силы, жизнь на нем текла тайно, с какой-то раздражающей замедленностью.

Когда кто-нибудь из моряков спускался по трапу в город, — а случалось это нечасто, — десятка два таких же, как я, промерзших до костей мальчишек подавались ближе, а самые смелые подходили к трапу и просили:

— Дяденька, дай хлебушка…

Что правда, то правда: оттуда редко спускались с пустыми руками. А если спускались редко, так, наверно, потому, что тягостно было им проходить сквозь строй голодных ребятишек, не в силах ничем помочь.

И когда оттуда, с этого свинцового хлебного неба, спускался бог в брезентовой робе с капюшоном, в черной ушанке, с ввалившимися невидящими глазами и втянутой на щеках кожей, он неожиданно останавливался, внезапно обретал голос, хрипло говорил: «Эй, пацан!» — и торопливо, сердито совал в руки счастливцу сухарь, шматочек сала или пару темных осколков сахара…

На набережной, близ корабля, высился огромный железный чан на бетонных подпорах. Летом под ним разжигали костер и варили смолу. Когда потом весенней туманной ночью подлеченный корабль уйдет в море, на боку сверкающего черного чана кто-то оставит два слова, всего два слова — белой масляной краской: «Прощай, Мария!».

«Не «до свидания», а «прощай», — думаю я сейчас. — Не Маша, не Маруся, а Мария».

Он был уверен, что не вернется.

…Верка никогда не ходила к кораблю. Стоять на набережной, пожирая глазами палубу, было привилегией мальчишек. Да и то не всех. Эстонцы, например, никогда там не появлялись. Я думаю, им тетя не позволяла туда ходить, эта строгая седая старуха с толстой самокруткой в худых желтых пальцах. Однажды Васька Кумач по своей Кумачевой доброте сказал им: «Пошлите с нами!» Харри ответил: «Мы не просим» — и отвернулся.

Не ходил на берег и Коля Кумач. За немногие месяцы войны он стал совсем взрослым. В его печальной серьезности было что-то предопределенное, роковое.

Это он, Коля, помог маме отвезти зашитого в простыню отца в тот переулок, откуда ночью мертвых увозили куда-то. Через много-много лет мама показала мне этот переулок. Самый обычный переулок, напротив кинотеатра, куда я так часто бегал когда-то. Потом всю жизнь я старался обходить те места стороной.

Таким образом, Коля Кумач осуществил тот последний ритуал, до которого я почему-то не был мамой допущен. Не знаю, как это объяснить, но с того дня Коля отдалился от меня, стал недоступным…

Самому Коле оставалось жить полгода. Когда весной Кумачи уехали через Ладогу на родину к себе, в деревню, Коля простудился, заболел воспалением легких и уже не смог подняться. Среди моих старых детских книжек есть одна, обернутая в газету. Газета желтая, ломкая, но я ее не выбрасываю. Это память о Коле Кумаче — он заворачивал книжку, он читал ее.

Мне у корабля не везло. Мне никогда ничего не доставалось. Ни у одного моряка

1 ... 33 34 35 36 37 ... 49 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:
Комментариев (0)