Михаил Врубель. Победитель демона - Дмитрий Николаевич Овсянников
В лечебнице Усольцева Врубель оживился и повеселел. Неподалеку от больницы поселилась Надежда и вместе с ней любимая сестра художника Анна. Врубель виделся с ними каждый день и больше не изводил себя тревогой за родных и близких. Он вдохновенно рисовал и писал – большей частью, цветы и портреты.
«Часто приходится слышать, что творчество Врубеля – больное творчество, – писал Усольцев, вспоминая своего знаменитого пациента. – Я долго и внимательно изучал Врубеля, и я считаю, что его творчество не только вполне нормально, но так могуче и прочно, что даже ужасная болезнь не могла его разрушить. Творчество было в основе, в самой сущности его психической личности, и, дойдя до самого конца, болезнь разрушила его самого. С ним не было так, как с другими, что самые тонкие, так сказать, последние по возникновению представления – эстетические – погибают первыми; они у него погибли последними, так как были первыми. Это был настоящий творец-художник. Он знал природу, понимал ее краски и умел их передавать, но он не был рабом ее, а скорее соперником».
Через два месяца, в августе, Надежда получила ангажемент в Мариинский театр, и Врубель, выписавшись из клиники, вместе с женой последовал в Санкт-Петербург.
На прощание он подарил доктору Усольцеву портрет с дарственной надписью:
«Дорогому и многоуважаемому Федору Арсеньевичу от воскресшего М. Врубеля».
Погибель третья
Чуть больше полугода Врубели провели в Санкт-Петербурге. Друзья, встречаясь с Михаилом Александровичем, радовались, слушая его речь – спокойную и рассудительную речь здорового человека. Иным не верилось, что совсем недавно Врубель был безумен и метался в бреду. Но также любой, кто знал Врубеля раньше, замечал, как сильно постарел и осунулся тот, кого они помнили осанистым красавцем, казалось бы, неподвластным возрасту.
Как и в прежние времена, Врубель изысканно одевался, в обществе держался учтиво и не отличался многословностью. Как и прежде, оставался любящим и заботливым мужем. Художник снова писал и рисовал, и привычные грани в его новых работах соседствовали с плавными переливами света. Врубель вспомнил, что когда-то любовался перламутровыми створками раковины, и новую работу назвал так, как и задумал много лет назад – «Жемчужина». Он снова любовался природой и черпал красоту из того, что доводилось увидеть.
– Человек не придумает того, чего нет в природе, – говорил Врубель молодым художникам. – Только присмотритесь к ней!
С удивлением он заметил, что теперь видит различные цвета в обыкновенной карандашной штриховке, и способен задавать цвет, меняя направление и частоту штрихов.
«Занятно! – подумал художник. – Если так пойдет дальше, то и краски сделаются не нужны – достаточно будет угля и итальянского карандаша!»
И лишь самые чуткие, самые внимательные люди, лишь те, кто проводили вблизи Врубеля достаточно долгое время, могли заметить одну скрытую, но разительную перемену. Некогда беспечный и смелый до безрассудства, Врубель теперь сделался осторожен. Каждый день, каждый час он вел себя так, будто ступал по тонкому льду, опасаясь провалиться. Врубель знал, что под этим воображаемым льдом скрывается не холодная вода. Нечто гораздо худшее. Нечто пугающее.
К началу весны «лед» дал трещину, в которой показалась уже знакомая чернота безумия. Врубель сделался беспокоен, затем вспыльчив. Приглашенный из Москвы Усольцев, осмотрев пациента, рекомендовал ему срочно отправляться в лечебницу.
– Вы правы, Федор Арсеньевич, – не стал спорить художник. – Я прошу вас лишь об одном одолжении.
– Все, что в моих силах, Михаил Александрович.
– Позвольте мне попрощаться с близкими. Ибо исход неизвестен нам обоим.
На прощание он пригласил немногих – пришли лишь несколько петербургских родственников да престарелый наставник художника из Академии – профессор Чистяков. После Усольцев и Надежда отвезли Врубеля в Панаевский театр – тот самый, где художник когда-то встретил и полюбил с первого звука свою жену. В тот же вечер Врубель отправился в психиатрическую лечебницу – третий и последний раз в жизни.
* * *
Когда болезнь в очередной раз отступила, и Врубель перестал бредить и рвать в клочья собственную одежду, он снова принялся за краски и кисти – теперь его занимала тема пророков. И тогда же заметил, что зрение, до сих пор острое, начало подводить. Контуры и очертания двоились, краски сделались тусклыми, и оттенки, которые до сих пор виделись ясно и безошибочно, все чаще и чаще приходилось угадывать.
В эти дни купец Николай Рябушинский, создатель литературного журнала «Золотое руно», обратился к Врубелю с заказом. Он просил написать для журнала портрет молодого поэта Валерия Брюсова, и художник принялся за работу. Брюсов приехал к нему прямо в клинику.
«Вот отворилась дверь, и вошел Врубель, – вспоминал поэт. – Вошел неверной, тяжелой походкой, как бы волоча ноги. Правду сказать, я ужаснулся, увидев его. Это был хилый, больной человек в грязной измятой рубашке. У него было красноватое лицо; глаза как у хищной рыбы; торчащие волосы вместо бороды. Первое впечатление – сумасшедший!»
– Это вас я должен писать? – спросил Врубель после обычных приветствий.
После этого он начал рассматривать Брюсова по-особенному – пристально, как смотрят художники. Выражение его лица изменилось, взгляд сделался осмысленным. Сквозь безумие проглянул гений.
Врубель работал увлеченно и споро. Несколько раз он переписывал фон за спиной поэта, да время от времени жаловался на очки – они оставались прежними, в то время как зрение стремительно ухудшалось.
Портрет Брюсова стал последней работой Врубеля.
Между тем из Императорской Академии художеств пришла отрадная новость – Врубелю присвоили звание академика «за известность на художественном поприще». Положенный в таких случаях портрет академика взялся написать друг Врубеля Серов.
– Серов – это превосходно! – со спокойной радостью проговорил Врубель. – Он берет верный тон, верный рисунок. Разве что восторг ему неведом…
Увы, Серова ждала задача не из легких, и беда заключалась не в мастерстве художника. Серов привык писать так, как видел. Там, где Врубель мог прибегнуть к стилизации, Серов писал с фотографической точностью. А больной Врубель оказался совершенно неподходящей натурой для парадного портрета.
– У меня проклятое зрение, – пожаловался Серов. – Я вижу всякую мелочь, каждую пору на теле. Это гадость! Мой зрительный аппарат, он точно фотографический!
– Постараюсь помочь, чем сумею, – отозвался Врубель.
Аккуратно причесанный и выбритый, одетый во все чистое, он выпрямился, как делал это прежде, когда в споре считал себя правым.
– Так, хорошо! – попытался улыбнуться Серов, правда, без особого успеха. –