За тридевять земель - Иван Михайлович Байгулов
И вот с той поры стала Клавдюха сама не своя: то веселится, лейтенанта интендантского вспоминает (хорошенький-де, да вдруг отшатнулся чего-то), то нальется злостью, и тогда с ней лучше не заговаривать.
Сафон понял, что связываться с Клавдюхой станет себе дороже, помог Тимошихе перевязать гужи, закурил, отошел к своему возу и незаметно, невесть когда, убрался в конюховку.
Николка, спотыкаясь, бегал по сеновалу. Запасался кормом. Обозы выезжали из деревни затемно, и он спешил поспеть к урочному сроку, когда заскрипят колодезные журавли, стукнет калиткой какой-нибудь раностав-старикан, и по деревне начнется еле слышное шевеление. До того небойкого шевеления, правда, было еще далеко. Еще редко в какой избе засветились первые огоньки, но бабы никак не могли совладать с лошадьми, и была угроза — проваландаются до свету.
Тимошиха уговаривала свою норовистую кобылу стать в оглобли. Клавдюха действовала решительнее. Она шумно ругала рослого мерина и, чтобы почувствовал он, как до войны, твердое мужское обращение, раз и другой понужнула его матом. Но лошади не вняли ни ласке, ни крепким словам, потому как были эти слова в большом ходу, привычны, а сказанные бабьим голосом и вовсе не оказали никакого действия. Лошадь Тимошихи, слышно, все так же заступала оглоблю. Мерин Клавдюхи уже пофыркивал сердито и мог утянуться обратно в конюшню.
Николка скатился с сеновала, усмирил лошадей, а когда запряг их и помог Тимошихе нагрузить со склада кули, из-за реки потянуло дымом затопленных печей.
Было время выезжать.
Николка ехал последним. Впереди стонала под полозьями саней дорога, постукивали копыта лошадей. Сзади между заиндевевшими лопашинами воротника тулупа недалеко было видно дорогу и десятка два стылых звезд на небе. Звезды то пропадали, когда их закрывал воротник, то появлялись снова. Николка побаивался дальней дороги. Семьдесят верст казались ему нескончаемо длинным путем. Сквозь скрип полозьев, чудилось ему, из перелесков чуть слышно доносились волчьи голоса, и под чьими-то осторожными шагами хрустко оседал снег. Николке хотелось поговорить. Он еще не знал, что, пускаясь в дальнюю дорогу, не раз испытает это желание и, прежде чем, запахнувшись в тулуп, надолго устроиться на возу, выговорится в конюховке или в шутливой перебранке с бабами. Но будет это не скоро, и не скоро еще научится он безошибочно узнавать среди воя ветра волчьи голоса. Он, случится, один на один столкнется в дороге с тремя матерыми волками (спасется на лошади в попутной деревне), угодит в половодье в речку (выберется сам, поможет выбраться лошади) и еще много чего другого выпадет на его долю. А пока он затаенно лежал на возу, безотчетно поджимал стынущие ноги и вслушивался в разговор Тимошихи с Клавдюхой. Тимошиха рассказывала вещий сон.
— Нету, гляди-ка, от мужика ни письма, ни какого другого сообчения. Извелась вся, но, слава богу, тетка Степанида надоумила. Ты, говорит, девка, положи на ночь в изголовье мужнину рубаху — сон тебе, все скажет. И верно: вижу это я, будто вьется над домом голубок, а сесть не может. На другой день на тебе — и письмо. Все по сну и вышло. Пишет, не мог-де, дорогая моя Анна Варфоломеевна, объявить о себе, перебрасывали с места на место, и только недавно надежно стали на позиции… Господи! И когда она, война эта, кончится?! Посчитать — так тех, кто пишет еще, едва десятка два наберется. Шут-то твой, слышала я, тоже замолчал?
— А что мне Шут, — отозвалась Клавдюха. — Я с ним в сельсовете не была и по-за кусточками не гуляла.
— Ой, не скажи, девка. После такого побоища в большой цене станет мужик, — хозяйственно рассудила Тимошиха. — Рада-радешенька будешь и пеньку с глазами. Не грех бы по такому времени и лейтенанта придержать про запас.
— О, лейтенант — парень заметный! — расхохоталась Клавдюха. — Хват парень! Люблю, говорит, да глазами хлопает.
— Все-то тебе хаханьки, — заворчала Тимошиха. — А того не поймешь, что жить-то тебе не один день.
— Долго, тетка Анна, ох долго, — тая усмешку, согласилась Клавдюха.
— То-то и оно. Дурак он, лентенант-от. Заломал бы тебя где-нибудь в темном углу — вот и все дело, — вскинулась Тимошиха, но оттого, должно быть, что муж ее, слава богу, жив, была она добрая, и голос ее постепенно слинял до прежней хозяйственной рассудительности бывалой бабы: — Нет, балованная стала нынче наша сестра. Есть ли отчего, нету ли, а все норовит повернуть по-своему. Чё скалишься? Вырядилась ровно на гулянку. Сзади тонко и спереди столько же. А не ровен час, простудишь что? У нас, баб, это что перекреститься: раз, раз — и готово.
— Меня Николка согреет. Эй, кавалер, живой ли? — крикнула Клавдюха.
И не успел Николка обрадоваться, что вот не один он тут, что помнят о нем бабы, не успел отозваться ответно: жив, дескать, и умирать не собирается, как на воз к нему вскочила Клавдюха. Она склонилась над Николкой. Близко блеснули ее темные глаза. Пока он выбарабывался из жесткого воротника тулупа, Клавдюха на миг припала к нему, обняла, и сквозь морозную свежесть чуть ощутимо пробился какой-то дразнящий запах. У Николки неизведанно тревожно застучало сердце. Он попытался освободиться из объятий Клавдюхи, ткнулся носом в ее нахолодавшую щеку и невольно облапил ее длинными рукавами тулупа.
— Жив мужик! И даже целоваться лезет! — возликовала Клавдюха, тиснула его, ткнула и так же, как появилась, моментально скатилась с воза.
— Эко, кобылища неналомная, — опять заворчала Тимошиха.
Николке надо было, хоть пропади, а сказать что-нибудь по-мужски значительное. Он лихорадочно придумывал эти достойные случаю слова, но, когда решился сказать, что мужик он — ого-го и ему лучше не попадаться на узенькой дорожке, Клавдюха уже добежала до своего воза. Момент был упущен. Правда, Тимошиха еще поругивала Клавдюху, которую якобы не угомонит никакая война, и можно бы, хоть запоздало, поддакнуть ей, но вторить бабьему сетованию Николка счел для себя унизительным.
Спасти положение могла только беседа с Сафоном: наплевать, мол, мне на ваши бабьи шуточки, когда докучают нас, мужиков, серьезные заботы. Николка уже собрался добежать до первого воза, но не знал, о чем говорить со стариком, потому как беседовать с ним было совсем непросто.
Сафон был человеком молчаливым,